“Философ в 15 лет”
София-Августа-Фредерика-Анхальт-Цербстская — это длинное имя молодая женщина вскоре поменяет на куда более короткое и знаменитое: Екатерина Вторая. Но пока еще она всего лишь жена наследника, юная немецкая принцесса из весьма крохотного княжества, доставленная в жены единственному племяннику Елизаветы Петровны.
15-летнюю девочку везут как особую государственную ценность через Германию, Польшу, Прибалтику — в далекую, непонятную северную державу.
В Петербурге Елизавета, а также 16-летний ее племянник Петр (тоже недавно доставленный из Германии, где он звался Карл-Петер-Ульрих) наблюдают, “экзаменуют” юную девицу на право стать когда-нибудь российской императрицей.
Она же — изучает, тайно экзаменует их, причем в духе своего немецко-французского воспитания записывает впечатления; правда, после в страхе свои листки сжигает, но записывает снова…
Принцесса живет одиноко в своей комнате, обучаясь русскому языку, играя на клавесине и глотая одну книгу за другой. Один шведский граф и дипломат находит, что у нее философский склад ума.
“Он спросил, как обстоит дело с моей философией при том вихре, в котором я нахожусь; я рассказала ему, что делаю у себя в комнате. Он мне сказал, что пятнадцатилетний философ не может еще себя знать и что я окружена столькими подводными камнями, что есть все основания бояться, как бы я о них не разбилась, если только душа моя не исключительного закала; что надо ее питать самым лучшим чтением, и для этого он рекомендует мне “Жизнь знаменитых мужей” Плутарха, “Жизнь Цицерона” и “Причины величия и упадка Римской республики” Монтескье. Я тотчас же послала за этими книгами, которые с трудом тогда нашли в Петербурге, и сказала, что набросаю ему свой портрет так, как я себя понимаю, дабы он мог видеть, знаю ли я себя или нет. Действительно, я написала сочинение, которое озаглавила: “Портрет философа в пятнадцать лет”, — и отдала ему.
Много лет спустя я снова нашла это сочинение и была удивлена глубиною знания самой себя, какое оно заключало. К несчастью, я его сожгла в том же году, со всеми другими моими бумагами, боясь сохранить у себя в комнате хоть единую. Граф возвратил мне через несколько дней мое сочинение; не знаю, снял ли он с него копию. Он сопроводил его дюжиной страниц рассуждений, сделанных обо мне, посредством которых старался укрепить во мне как возвышенность и твердость духа, так и другие качества сердца и ума. Я читала и перечитывала его сочинение, я им прониклась и намеревалась серьезно следовать его советам. Я обещала это себе, а раз я себе что обещала, не помню случая, чтоб это не исполнила”.
Молодая особа записывает, запоминает: перед нею открывается механизм власти…
Книги Монтескье, как видим, в Петербурге еще едва можно достать; приходится чуть ли не прибегать к конспиративным отношениям с иностранным послом. Монтескье, о котором несколько лет спустя Екатерина, уже царица, напишет своему знаменитому корреспонденту Д'Аламберу:
“Я на пользу моей империи обобрала президента Монтескье, не называя его: надеюсь, что если б он с того света увидел меня работающею, то простил бы этот плагиат ради блага 20 миллионов людей, которое из того последует. Он слишком любил человечество, чтобы обидеться на это; его книга служит для меня молитвенником”.
Готовясь к борьбе за власть, юная принцесса вычитывает между прочим у Монтескье в “Духе законов”: “Все удары падали на тиранов и ни один на тиранию”. Принцесса же уверена, что в России она упразднит тиранию навсегда…
Полтора века спустя над этими формулами, над этой ситуацией задумывается величайший русский писатель: Лев Толстой вспомнит, как в молодости (то есть в середине XIX века) увлекался французскими просветителями:“Я уехал в деревню, стал читать Монтескье; я стал читать Руссо и бросил университет именно потому, что захотел заниматься”; писатель между прочим захотел поспорить и с Екатериной II:
“Она постоянно хочет доказать, что, хотя монарх не ограничен ничем внешним, он ограничен своей совестью; но, ежели монарх признал себя, вопреки всем естественным законам, неограниченным, то уже нет у него совести, и он ограничивает себя тем, чего у него нет”.
О молодости Екатерины (почти не имея других источников, кроме ее мемуаров) напишет и Герцен:
“Ее положение в Петербурге было ужасно. С одной стороны, ее мать, сварливая немка, ворчливая, алчная, мелочная, педантичная, награждавшая ее пощечинами и отбиравшая у нее новые платья, чтобы присвоить их себе; с другой — императрица Елизавета, бой-баба, крикливая, грубая, всегда под хмельком, ревнивая, завистливая, заставлявшая следить за каждым шагом молодой великой княгини, передавать каждое ее слово, исполненная подозрений и — все это после того, как дала ей в мужья самого нелепого олуха своего времени.
Узница в своем дворце, Екатерина ничего не смеет делать без разрешения. Если она оплакивает смерть своего отца, императрица посылает ей сказать, что довольно плакать, что «ее отец не был королем, чтоб оплакивать его более недели». Если она проявляет дружеское чувство к какой-нибудь фрейлине, приставленной к ней, она может быть уверена, что фрейлину эту отстранят. Если она привязывается к какому-нибудь преданному слуге — все основания думать, что того выгонят.
Это еще не все. Постепенно оскорбив, осквернив все нежные чувства молодой женщины, их начинают систематически развращать”.
Герцен замечает и другое:
“Светловолосая, резвая невеста малолетнего идиота — великого князя, — она уже охвачена тоской по Зимнему дворцу, жаждой власти. Однажды, когда она сидела вместе с великим князем на подоконнике и шутила с ним, она вдруг видит, как входит граф Лесток, который говорит ей: «Укладывайте ваши вещи — вы возвращаетесь в Германию». Молодой идиот, казалось, не слишком-то огорчился возможностью разлуки. «И для меня это было довольно-таки безразлично, — говорит маленькая немка, — но далеко не безразличной была для меня русская корона», — прибавляет великая княгиня. Вот вам будущая Екатерина 1762 года!
Все устремились урвать себе лоскут императорской мантии…”
Дело шло к новой “дворцовой революции”, с помощью которой страстная поклонница Монтескье стремилась стать неограниченной правительницей величайшей империи…
6 июля 1762 года
Это был девятый день царствования Екатерины II, которая, опираясь на гвардию, только что свергла с престола Петра III, внука Петра Великого и племянника Елизаветы. На этот раз русских дворян не смущало немецкое происхождение новой царицы: она их устраивала, так как не собиралась опираться на своих соотечественников в управлении; так как раздала своим сторонникам множество подарков и льгот — в основном, десятки тысяч новых крепостных рабов.
В этот день, 6 июля, родились на свет два документа, поразительно разных, но возможных вместе, может быть, только в России. Один документ написан на сером, наверное случайно подвернувшемся, листе бумаги качающимся, пьяным почерком одного из ближайших доверенных лиц Екатерины — графа Алексея Орлова: он вместе с несколькими другими дворянами недалеко от столицы охранял арестованного, — несчастного супруга Екатерины II Петра III. И вот 6 июля Орлов извещает свою повелительницу:
“Матушка милосердная Государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному своему рабу, но как перед Богом скажу истину.
Матушка! Готов иттить на смерть; но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь.
Матушка, его нет на свете. Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на Государя! Но, Государыня, свершилась беда, мы были пьяны и он тоже, он заспорил за столом с князь Федором; не успели мы разнять, а его уж и не стало, сами не помним, что делали; новее до единого виноваты, — достойны казни. Помилуй меня хоть для брата. Повинную тебе принес и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил: прогневали тебя и погубили души навек!”