— Кто сочинил эти стихи? — спросил другой голос.
— Сергей Муравьев-Апостол.
Мне суждено было не видать уже на земле этого знаменитого сотрудника, приговоренного умереть на эшафоте за его политические мнения. Это странное и последнее сообщение между нашими умами служит признаком, что он вспомнил обо мне, и предвещанием о скором соединении нашем в мире, где познание истины не требует более ни пожертвований, ни усилий".
Вряд ли кто-нибудь лучше описал жуткие петропавловские ночи.
Лунин не утверждает, будто стихи читал сам его троюродный брат: скорее всего, кто-то из друзей, знавший эти строки.
Декабрист Цебриков:
"Бестужеву-Рюмину, конечно, было простительно взгрустнуть о покидаемой жизни. Бестужев-Рюмин был приговорен к смерти. Он даже заплакал, разговаривая с Сергеем Муравьевым-Апостолом, который с стоицизмом древнего римлянина уговаривал его не предаваться отчаянию, а встретить смерть с твердостию, не унижая себя перед толпой, которая будет окружать его, встретить смерть как мученику за правое дело России, утомленной деспотизмом, и в последнюю минуту иметь в памяти справедливый приговор потомства!
Шум от беспрестанной ходьбы по коридору не давал мне все слова ясно слышать Сергея Муравьева-Апостола; но твердый его голос и вообще веденный с Бестужевым-Рюминым его поучительный разговор, заключавший одно наставление и никакого особенного утешения, кроме справедливого отдаленного приговора потомства, был поразительно нов для всех слушавших, и в особенности для меня, готового, кажется, броситься Муравьеву на шею и просить его продолжать разговор, которого слова и до сих пор иногда мне слышатся".
А за стенами — люди, которым предстоит страдать, но жить: иные — старые друзья; другие же — минутные, последние знакомые.
"— Пропойте мне песню, я слышал, что вы превосходно поете.
Муравьев ему спел.
— Ваш приговор? — спросил Андреев.
— Повесить! — отвечал тот спокойно.
— Извините, что я вас побеспокоил.
— Сделайте одолжение, очень рад, что мог вам доставить это удовольствие".
Затем — раннее утро 13 июля.
Один из немногих очевидцев запомнит:
"Когда осужденных ввели на эшафот, все пятеро висельников приблизились друг к другу, поцеловались и, оборачиваясь задом, потому что руки были связаны, пожали друг другу руки, взошли твердо на доску…"
Другой свидетель видит пятерых у виселицы, а близ себя одного француза.
"Офицер Де-ла-Рю, только что прибывший в Петербург в свите маршала Мармона, присланного послом на коронацию императора Николая Павловича. Де-ла-Рю был школьным товарищем Сергея Муравьева-Апостола в каком-то учебном заведении в Париже, не встречался с ним с того времени и увидел его только на виселице".
Учебное заведение, конечно, пансион Хикса. Маршал Мармон 12 лет назад сдал Париж Сергею Муравьеву-Апостолу и тысячам его товарищей, а теперь представляет на торжествах династию Бурбонов, короля Карла Х (того самого графа д'Артуа, который закладывал драгоценности, переданные ему Екатериной II для борьбы с революцией).
Александр Дюма, хотя был и не очень точен в своем "Учителе фехтования", однако все же многое знал и, главное, его рассказ очень многие прочли:
"Еще не замолкли куранты, как из-под ног осужденных была выбита доска, на которой они стояли. Раздался сильный шум, и солдаты устремились к эшафоту. Какое-то сотрясение, пройдя по воздуху, казалось, повергло нас в озноб. Послышались какие-то крики; и мне показалось, что случилось нечто ужасное.
Оказалось, что веревки, на которых висели двое повешенных, оборвались, и они упали вниз, причем один из них сломал себе бедро, а другой руку. Это и было причиной донесшегося шума… Упавших подняли и положили, так как они уже не могли держаться на ногах. Тогда один из них сказал другому: «Посмотри, до чего добр этот народ-раб: он не умеет повесить человека!..» Послали за новыми веревками. И в то мгновение, когда палач накинул петли на их шеи, они громко воскликнули в последний раз:
— Да здравствует Россия! Да здравствует свобода! Наши отмстители придут!"
Все кончено; но из Сибири вскоре донесутся примечательные слова Михаила Лунина (все того же Мишеньки, кто в конце XVIII столетия скакал на палочке в русской провинциальной глуши, а теперь навсегда отправлен в Сибирь):
"От людей можно отделаться, от их идей — нельзя".
ЭПИЛОГ ПЕРВЫЙ
14 июля
Через полвека
Шестьдесят лет спустя
Не сбылось — сбылось ЭПИЛОГ ВТОРОЙ 14 июля 1889 года ЭПИЛОГ ТРЕТИЙ 14 июля 1939 года ЭПИЛОГ ЧЕТВЕРТЫЙ 14 июля 1989 года
14 июля
1830-е годы: сорок, а затем пятьдесят лет со времени Великой революции.
Все меньше и меньше прямых участников, свидетелей. Немногие из тех, кто пережил все бури и потрясения, с изумлением взирают на новую Францию и Европу и часто повторяют, что не этого они хотели в 1789-м и 1793-м…
В царском дворце в Петербурге все переносят с места на место мраморную гудоновскую статую Вольтера — чтобы Николай I не наткнулся на “нелюбезного героя”; но поскольку царь привык за всем следить и никому не доверяет, то в своих “инспекционных” прогулках по бесконечным комнатам и галереям дворца все время натыкается на старого мыслителя. Однажды приходит в такую ярость от насмешливой улыбки Вольтера, что приказывает “истребить эту обезьяну”, и тогда статую сослали: сначала в подвалы соседнего дворца, затем — в Императорскую Публичную библиотеку. Но не таков был “фернейский злой крикун”, чтобы испугаться очередного гонителя: в 1887 году он все-таки вернулся во дворец (то есть Эрмитаж), где находится и поныне; также возвратились и другие вольтеровские реликвии, например модель фернейского замка, сосланная по личному распоряжению Николая в Институт корпуса инженеров путей сообщения…
Никак не удавалось отменить Вольтера, забыть 1789-й.
Когда же ударил 1830-й — опять революция во Франции, революции в Италии, Бельгии, Польше, — тогда тысячи людей, участвуя в этом новом акте великого исторического спектакля, с особым интересом принялись припоминать предыдущие сцены, пролог. Наступило время по-настоящему сравнить век нынешний и век минувший. То, над чем размышляли Бальзак и Стендаль во Франции, Гегель и Гейне в Германии, Байрон и Вальтер Скотт в Англии, стало предметом пушкинского вдохновения. “Пиковая дама”, задуманная в конце 1820-х, завершена осенью 1833-го. С помощью Томского и его 80-летней бабушки Пушкин переносит читателей в давний, предреволюционный Париж.
“Надобно знать, что бабушка моя, лет шестьдесят тому назад, ездила в Париж и была там в большой моде. Народ бегал за нею, чтобы увидеть la Venus moscovite{32}; Ришелье за нею волочился, и бабушка уверяет, что он чуть было не застрелился от ее жестокости.
В то время дамы играли в фараон. Однажды при дворе она проиграла на слово герцогу Орлеанскому что-то очень много. Приехав домой, бабушка, отклеивая мушки с лица и отвязывая фижмы, объявила дедушке о своем проигрыше и приказала заплатить”.
“Лет шестьдесят…” Это число встречается в “Пиковой даме” не раз. “Лет шестьдесят назад, — думает Германн после гибели графини, — в эту самую спальню, в такой же час, в шитом кафтане, причесанный a l'oiseau royal{33}, прижимая к сердцу треугольную свою шляпу, прокрадывался молодой счастливец, давно уже истлевший в могиле, а сердце престарелой его любовницы сегодня перестало биться”.
Шестьдесят лет. Немалая, но все же еще достижимая дистанция — время от внуков до дедов; для нас, сегодняшних, это 1920-е годы, для Пушкина — 1770-е. Эпоха до Великой французской революции и наполеоновских войн. Заметим также, что 1770-е годы — это время Пугачева, а рассказ о молодости графини — как бы “изнанка” пугачевской истории (которую в это же время Пушкин пишет в Болдине, там же, где и повесть).