Выбрать главу

В эту эпоху Сталин, искавший “исторических прецедентов” своей неограниченной власти и беззакониям, ищет и находит их как в русской истории (Иван Грозный и др.), так и во французской. Требует специального, глубокого изучения сложная, интереснейшая тема: как на разных этапах советской истории в политической полемике использовались такие термины, как “Бастилия”, “жирондисты”, “якобинцы”, “термидор”, “бонапартизм”. Мы же отметим только “двойной счет” французских революционных событий, которым Сталин пользовался для своих целей: якобинский террор и Бонапарт.

Две, казалось бы, несовместимые линии во французской истории — революция, зашедшая влево так далеко, как могла, и диктатор, монарх, “мятежной вольности наследник и убийца” — они неплохо совмещались в идеологических планах того диктатора, который был “наследником-убийцей” мятежных вольностей 1917 года.

Поощрение талантливой книги Е. В. Тарле “Наполеон”, ограждение ее от критики “слева” производилось безусловно по прямому указанию Сталина, внедрявшего в массовое сознание идеи о необходимости “сильной руки”, “благодетельного диктатора”; в то же время параллель с Наполеоном явно импонировала генсеку: позже, во время войны, он специально посвятит часть одного из докладов насмешкам над наполеоновскими претензиями Гитлера и объявит, что фашистский диктатор похож на Наполеона,“как котенок на льва”.

Откровенная параллель с Бонапартом требовала, однако, привычного прикрытия революционными лозунгами, что и проярилось, как мы видели, в праздновании 150-летия штурма Бастилии. Однако о самом 14 июля, о “Декларации прав человека и гражданина”, борьбе французов за демократическую конституцию говорится куда меньше, чем о революционных трибуналах 1793–1794 годов, их борьбе с “подозрительными”; о 16 пунктах (их воспроизводила “Правда”), определявших “по-якобински” — кто враг народа…

За несколько лет до того, в беседе с Гербертом Уэллсом, Сталин произнес:“Разве Великая французская революция была адвокатской революцией, а не революцией народной?”

Да, она была народной, но “адвокаты”, радикальная интеллигенция были частью народа и многие из них были лидерами массы; в реплике Сталина слышится раздражение против тех, кто учил народ думать, рождал великие идеи.

Юбилей 1939-го был и гимном революции, и оправданием кровавых средств, отечественного бонапартизма. На пороге была война, новые реки крови, новые жертвы сталинского террора.

Впереди было следующее 50-летие, исполненное необыкновенных, грандиозных и трагических событий.

* * *

На 49-м году этого пятидесятилетия автор данной книги оказался в предъюбилейном Париже. Подобно многим историческим городам мира, столица Франции показалась огромной цитатой; все равно как Ленинград, где (согласно Маршаку)

Давно стихами говорит Нева, Страницей Гоголя ложится Невский, Весь Летний сад — “Онегина” глава, О Блоке вспоминают Острова, А по Разъезжей бродит Достоевский.

Собор Нотр-Дам — это, понятно, из Гюго; неподалеку церковь Сен-Жермен д'Oксерруа — из “Хроники времен Карла X” Проспера Мериме, а также из “Королевы Марго”: удары набата на этой колокольне были сигналом к Варфоломеевской ночи. Кругом же другие века и литературные герои: Сент-Антуанское предместье — это Гаврош; совсем небольшая улица Феру, но на ней жил Атос; а поблизости и поодаль — Лувр, Новый мост, Монмартр, Булонский лес, Сен-Сир, Версаль, Трианон, Фонтенбло… Естественно, повсюду немало и Великой французской революции: Пале-Рояль, сад Тюильри, тюрьма Консьержери, названия и памятники в честь многих деятелей, которые при жизни нередко уничтожали друг друга, но поскольку все же сообща делали французскую историю, то — увековечены французской столицей: памятник Дантону и станция метро “Робеспьер”; Наполеон с маршалами — и монументы разным Людовикам…

Однажды отправляемся в старинный парижский район Marais (Болото). Наша цель — Музей Карнавале,“особняк госпожи де Севинье”, богатой аристократки XVII столетия, оставшейся во французской словесности благодаря замечательным письмам ее к дочери, госпоже де Гриньян.

Сначала все как полагается: портреты хозяйки и ее дочери, во внутреннем дворе — статуя Людовика XIV: Король-Солнце усталый, брюзгливый, пресыщенный, выглядит, по-нашему, почти карикатурно, — но, видно, триста лет назад смотрели иначе. Во дворце множество комнат, и мы незаметно покидаем эпоху, в которой обитала талантливая хозяйка, и совершаем маленькое путешествие по Франции нескольких столетий: портреты, гравюры, памятники эпохи; король Франциск I, с косыми, почти монгольскими глазами, и бешеный противник нескольких королей и герой множества литературных произведений герцог Гиз, с лицом умного злодея и зловещим шрамом на щеке; великая отравительница Екатерина Медичи временно отсутствует: ее портрет увезли в Лондон на празднества по случаю 400-летия гибели испанской “Непобедимой Армады” (французская королева вовсе не сочувствовала англичанам, но все же была важной современницей).

Матушку представляют ее не очень удачливые сыновья, последние Валуа. Рядом с усталым Генрихом III его убийца Жак Клеман; зато Генрих IV — веселый, сочный — вступает в Париж, “который стоит мессы”. Среди портретов парижских буржуа вдруг старинный знакомый по роману “Двадцать лет спустя”, советник Бруссель, тот самый, из-за которого заварилась каша во время Фронды и д'Артаньяну пришлось немало постараться. Советник жил почти на полтора века раньше французской революции, но в его дерзком взгляде и осанке легко угадать грядущий штурм Бастилии; в других странах, в частности в России, купцы не смели так глядеть или, во всяком случае, не заказывали подобных портретов.

И вот валы 1789-го, 1794-го: ключи Бастилии, революционные кокарды, фригийские колпаки. Юрий Николаевич Тынянов, который незадолго до 150-летия французской революции лечился в Париже от смертельного недуга, побывал именно в этом зале и сообщил о своих впечатлениях ближайшему другу — Виктору Борисовичу Шкловскому: "Поразился в музее… веселому, румяному, черноглазому, широколицему франту — Робеспьеру”.

Разглядывая именно этот, замеченный Тыняновым, портрет, мы в глазах и облике франта все же замечаем нечто стальное, математически выверенное и прямо соединяющее теории Руссо с аксиомами гильотины. Остается предположить, что Тынянов до того мысленно нарисовал себе куда более “страшный” образ Робеспьера и удивился разнице между портретом воображаемым и реальным; у нас же, наверное, просто меньше фантазии… Как, впрочем, у художников и зрителей, два века назад создававших и лицезревших знаменитые портреты Дантона и Мирабо, которые тут же, рядом. Скажем прямо — лица более чем зловещие, грубые, безнравственные, но — всем нравилось, и, кажется, героям портретов тоже: приходится признать, что идеалы меняются… Несколько залов, посвященных французской революции, буду откровенен, мне показались интереснее, объективнее тех разделов наших многочисленных музеев, где представлены наши революции. Впрочем, когда мы будем отмечать 200-летие своих восстаний, возможно, — тоже будем соразмерно обрисовывать обе враждующие стороны, давать слово каждой и оставлять зрителям возможность самим судить и решать.

Патриотическая посуда французской революции: фаянсовые тарелки, специально выпущенные к знаменательным событиям тех лет: но порыв был явно сильнее грамотности, и грубые орфографические ошибки в надписях на тех тарелках — очень яркий отпечаток простонародных чувств: например, фраза “Je suis bougrement patriotte” (то есть “я дьявольский патриотт” — именно так, патриотт с двумя “т”!).