Прикрытия – нет. Все наличные силы истребителей уходят на передний край, на защиту пехоты от «юнкерсов». Для сопровождения штурмовиков остаются слезы… юнцы, вчерашние курсанты. Теперь вот баб под Сталинград прислали.
Резервы – государственное дело, не нам решать, вот разгильдяйство российское, бардак повсеместный, «война все спишет», – как с этим быть? «Тот раз», неспроста поминаемый, это первый подступ к пеклу, первый вылет под Сталинград.
Восемнадцатого августа, к вечеру, привел Егошин на фронт свой полк. Горестно-успокоенным был он в тот предзакатный час: не опоздал. Управился в отведенный ему жесткий срок, в спешке собирая, сколачивая номерной, при боевом красном знамени, полк. Хватал все, что было. Летчиков-сержантов зачислял по выправке и росту (лейтенант, сопровождавший выпускников летной школы, запил в дороге и потерял их личные дела), матчасть с конвейера получал на заводском дворе, с шести утра до обеда… И – по газам. Но куда, если вдуматься, куда гнал он тридцать два экипажа, охваченных горячкой и растянувшихся кишкой, глаза бы на них, сопливых, не глядели?! В глубинку русскую, в приволжскую степь, где славяне коренятся издревле, одолевая и хозар, и печенегов, и орду, и куда нога иноземца не ступала веками… А ныне зерносовхоз «Гигант», что под Ростовом, бесславно оставленном, кормит Германию, а войска шестой армии изготовились для удара по цехам Сталинградского тракторного, первенца пятилетки. Вот где выпало Егошину встречать 18 августа, день сталинской авиации…
Командир дивизии полковник Раздаев поджидал его на посадочной полосе, клубившейся пылью. С прилетом не поздравил. Дня авиации не помянул. «Сколько привел?» – спросил он, исподлобья оглядывая небо. «Техника, хочу сказать, товарищ полковник, сработана на живую нитку, я, например, шел без давления масла…» – «Отказ прибора?» – «Сразу после взлета… Поэтому так: семь экипажей расселись на трассе…» – «Восстановить и перегнать… Придержи ручку-то, раззява… глаза что плошки, не видят ни крошки!» – выругался Раздаев на «галочий», с жутковатым креном плюх «ИЛа» и смерил Егошина тяжелым взглядом. «Когда ждать Ваняхина? – спросил полковник, с ним, Ваняхиным, разбитым за три дня и отправленным на переформирование, а не с новоявленным майором связывая свои надежды. – Ведь обещал быть нынче, я его нынче ждал!..» – «Не в курсе… Отвечаю за свой полк…» – «А я – за Сталинград!» – ввернул Раздаев, чтобы понял майор разницу, с которой следует считаться. К тому же дивизия Раздаева – отдельная, подчиняется Ставке, ее резерв. Фронтовое начальство это учитывает. На северо-западе, например, с ним были осмотрительны, только орденок занизили, а под Сталинградом… Под Сталинградом отдельная дивизия – падчерица, отцова падчерица, вся черновая работа – на ней. Передавать дивизию армии Степанова Хрюкин не намерен, напротив, принимает меры, чтобы оставить ее у себя, в восьмой воздушной, связать со Сталинградом намертво; в Генштабе с Хрюкиным считаются. – «Боевая задача на завтра, – приступил Раздаев к делу. – Хутор Малонабатовский, где засечено скопление танков…»
Тяжелые потери и шаблон действий, осужденный приказом Хрюкина, подвигнули Раздаева на тактическое новшество: поднять «ИЛы» не с рассветом, как повелось, а – затемно, чтобы штурмовики накрыли цель, когда солнце, восходящее над Доном, бьет зенитчикам в глаза, слепит их… Уловка предназначалась для летчиков Ваняхина, где-то застрявших. «Мои сержанты ночью не летают, – возразил Егошин. – Они днем-то…» Тут пилотяга, ухайдаканный многочасовой перегонкой, грохнулся, как утюг, обдав командиров жаркой пылью. Оба помолчали… Поднимать «ИЛы» с бомбами в потемках, вне видимости горизонта, вслепую, – значит рисковать, и рисковать крупно. При такой-то выучке дров не избежать. «Объект насыщен зениткой, прикрыт „мессерами“, – сказал полковник. – Командарм Хрюкин мое решение одобрил…» – «В таком случае пойду „девяткой“. – „Одной „девяткой“? От нас ждут эффекта!“ – „Скомбинируем, – рассуждал Егошин вслух. – Пары составим так: один лейтенант и один сержант. Вчерашний инструктор поведет вчерашнего курсанта… Парочка, баран да ярочка“, – и снова мелькнуло в мыслях Егошина восемнадцатое, день авиации… Праздник, черт языком дразнит… Сержант Агеев Виктор, приземлявшийся последним, его порадовал: притер свой „ИЛ“ легко, неслышно. Раздаев, слушая расчетливого майора, от удовольствия прикрякнул.
Взлетали в аспидной тьме, какая сгущается на исходе августовской ночи, поглощая все, тяготеющее к свету: человеческие лица, брезентовые чехлы песчаного отлива, поварскую косынку официантки, привезшей горячий чай…
Недавние шкрабы, довоенной выучки летчики, поставленные Егошиным коренниками, скрепляли «девятку», молодые ухватывались за них, как за мамину юбку. Ободренный чудом собранной и поднятой стаи, майор думал не о Малонабатовском, не о танках, но о том, сколько продержатся сержанты. Небо за Волгой постепенно светлело, очертания машин становились четче. Мгла над прибрежьем скрывала город, не имевший ни начала, ни конца, он замер внизу, то ли в предчувствии великого бедствия, то ли собираясь с силами. Изредка вспыхивали топки пригородных поездов, искрили дуги ранних трамваев… Тьма стоит до света, свет до тьмы. Аэродром истребителей Гумрак, куда они приближались, чтобы получить прикрытие, признаков жизни не подавал. «Терпение, терпение», – приговаривал Егошин, начиная левый, блинчиком, блинчиком затяжной разворот вместо правого, естественного по ходу маршрута. Не опоздав в Котлубань, он обретал власть над строем, готовый упредить врага, и подсоблял сержантам, подлаживался под них. «Терпение, терпение», – отдавался он необычному чувству, о котором насмешливо говорили, как о стадном, недостойном командира РККА, а вот поди ж ты: оно благотворно. Ведь не сравнить, как телепались его губошлепы по маршруту в Котлубань и как цепко держатся сейчас; а истребители, поднявшись в Гумраке, усилят ударную мощь «девятки». «Побеждают не числом, а умением». Его умение – в сплоченности группы, осознавшей опасность, в способности летчиков повиноваться вожаку, нашедшему решение…
Он оглянулся в сторону «деда», шедшего в связке с молодым Агеевым, и увидел свечу, огненный факел над кабиной… Агеева? «Деда»? Он не разобрал, потому что «ИЛ» за его хвостом дернулся, как подшибленный, встал на крыло и крылом повалился… Не понимая происходящего, изумленно уставился он на цветные напористые струи, потянувшиеся вдоль борта. Восхитительно-зрелищной была их неожиданность и яркость; он подумал, что только ему дано в такой близи и так спокойно всматриваться в раскаленный сноп. Его опасности, его смертельной силы он не сознавал. Внезапный удар вышиб у Егошина ручку управления. Он потянулся за ней, его швырнуло к борту и перевернуло головой вниз. Зависнув на привязных ремнях, он все-таки поймал ручку, потряс ее, заклинившую, и бросил…
Защелка «фонаря» кабины, предрассветная свежесть августовской ночи, кольцо парашюта…
…«Все дело в спайке», – решил, очухавшись, Егошин, хватаясь за соломинку.
На донском проселке в зной и кладбищенскую тишину после бомбежки подкинул господь двум летчикам, двум Михаилам, Егошину и Баранову, бочку пива. Баранов пображничать не прочь. Егошин же первый в дивизии трезвенник. Под Новый год пригубил глоток шампанского – и все, ни комдив, ни милейшая его супруга, хозяйка дома, куда с женой был приглашен Егошин, не уломали Михаила Николаевича. Отвращения к спиртному он не испытывал – ему нравился ореол трезвенника, отвечавший профессиональному инстинкту летной среды. Распятая «юнкерсами» степная дорога к Дону сняла с майора честолюбивый обет. При виде крутобокой, схваченной железом, непочатой дубовой бочки, которая освежит, ободрит людей, он презрел свое воздержание. Он просто о нем забыл. До самолетной стоянки, где без обычного для аэродрома порядка вперемежку стояли «ИЛы» и «ЯКи», – метров триста, а бочка – ведер на сорок, не меньше. Летчики переглянулись… «Молоко люблю – страсть, – счел нужным сказать младший по должности и званию Баранов, отворачиваясь от вожделенной бочки. – Меня мать до четырех лет парным молоком выпаивала». И снова в задумчивости покосился на емкость, как будто перед ним был свеженацеженный, охваченный чистой тряпицей подойник, принесенный матерью из коровника. «Ради сюрприза, – решил Егошин. – Давай». Взялись за дело вдвоем. Под уклон находка двинулась, непослушно виляя. Два рукастых мужика, направляя ее как нужно, приноравливались, входили в темп: «Я поддам!» – «И я толкну!» – «Я придержу!» – «А я нажму!» Откуда-то берущийся веселый склад в словах, согласная работа увлекли обоих.