Выбрать главу

боя — с выполнением перестроений, нырков, внезапных атак. Житников был вездесущ и неуловим. Набрав полные легкие воздуха и раздув щеки, он уходил под воду, выныривал дельфином за спиной «противника», обрушивал на него Ниагару, вопил: «Я по-самурайски, тихой сапой!..» Они старались перед Егошиным, отбывавшим на фронт, одной ногой стоявшим уже там, на заветной черте, куда обращены все их помыслы, — Михаил Николаевич понимал молодых летчиков, их желание предугадать себя в бою. «С такой энергией и бесшабашностью они пока что больше готовы для драчки на кулачках, для рукопашной», — думал он.

Горов плавать не умел.

В воду он сходил осторожно, по-бабьи охая, его худоба бросалась в глаза. Замочив пуп, стал бочком, стыдливо прикрываясь от брызг ладошкой и глядя на верховода Житникова с покорностью, детской доверчивостью, больше всего страдая от того жалкого впечатления, которое он, не умеющий плавать, производит на майора Егошина...

«Кого он сейчас боготворит?» — думал Егошин, приступая наконец к письму, вспоминая тепло, сердечную расположенность, которые он испытывал к Алексею Горову, когда в иерархии ценностей летчика первое место отводилось ему, Егошину...

Передав от общих знакомых поклоны и приветы, Горов сообщал, «как обрадовались все наши за товарища майора Егошина, прочитав о нем в сводке Совинформбюро», и просил навести справки насчет старшего лейтенанта Баранова... У нас в училище был один Баранов, худенький, краснощекий, имени его не помню... тот Баранов прибыл, когда я находился на выпуске, ждал пошивки лейтенантского костюма, «через день на ремень», ходил в наряд пом. кар. нача... Соня он был хороший, тот Баранов, если припомнить. На пост его не добудишься. Да и на занятиях, рассказывали, отличался. Преподаватель в середине урока напишет на доске: «Тов. курсанты, кто не спит, — сидите» — и громко скомандует: «Встать!» Баранов первым вскакивал... В караульном помещении мы разговорились насчет женского пола, поэтому запомнил. У меня была фотография с надписью химическим карандашом: «Вспоминай порою, если того стою». Баранов, поглядев на снимок, сказал: «На артистку похожа». Так ему показалось. «Похожа, похожа», — говорил он уверенно. «У тебя есть?» — спросил я, имея в виду фотокарточку. «Была, — ответил Баранов и усмехнулся. — Ждать они не любят». — «Не все!» — «Не любят — все...

Одни терпят, как-то держатся, другие нет». Салажонок-подчасок, чтобы меня, выпускника, наставлять, а я почему-то Баранову поверил... «Проверено на практике, имей в виду...» — сказал он. Теперь «Красная звезда» напечатала: «Бесстрашный воздушный боец Баранов сбил фашистского пирата с иммельмана». Как это понять? Как вести поимку врага в прицел, если он — сзади тебя и выше? Как сойтись с ним, не забывая собственного беззащитного хвоста и брюха, ведомых, других самолетов на секущихся орбитах воздушного боя?! И неужели это тот, наш краснощекий Баранов?..»

Очередной звонок комдива застал майора на последних строках письма:

— Ночью надо ждать на старте «самого»!

«Сам» — это Хрюкин.

«Вот где наши резервы, — думал Егошин, выходя на проверку ночного старта, — на Востоке. Но их не тронут...»

В том, кто нынче кумир дальневосточника Горова, сомнений быть не могло, — Михаил Баранов.

...Танковые клинья врага, сидевшие у него в печенках, Хрюкин именовал не иначе как по-немецки: «панцеркайль» — расхожие словечки испанской ли, французской или китайской речи он схватывал на лету. Склоняя длинное туловище над низко разостланной картой с разведданными из района Вертячего, он приговаривал: «Панцеркайль», что звучало как ругательство или как заклятье от наваждения.

Генерал Новиков выехал, доложили ему. «Когда ждать?» — «Минут через сорок». Хрюкин, находясь у штаба на виду, умел вдруг исчезнуть и так же внезапно появиться. Куда он исчезал, знали немногие, когда появится, не знал никто. Извещенный о генерале Новикове, он исчез. На полчаса, знали в штабе. Нырнул, юркнул в свою «кузню», как называл он глухой, без окон, закуток. Полчаса — наедине с «бухгалтерией». С цифрами, сводками наличного состава и движения частей... Штурман Ваня Сухов, летавший с ним в одном экипаже в Китае, прозвал своего командира «tiefer Вшппеп», глубокий колодец — за умение молчать, держать язык за зубами, хранить тайну; круг лиц, допущенных Хрюкиным к сводкам, был узок, всю «бухгалтерию» своей армии генерал держал в голове, обмозговывал ее и балансировал, где бы ни находился, чем бы ни был занят. Станичная кузня, где он пятнадцати лет от роду ворочал и отбивал поковки, дышала жаром и звоном; сталинградский закуток был темным, сумрачным, душным, и ворочал он цифрами, но «бухгалтерия», его ноша, требовала недюжинных сил, — что там станичная кузня!..

В июле армия пополнилась двадцатью двумя авиационными полками, а исключил командарм из боевого состава, отправил на переформирование в ЗАПы — восемнадцать; в августе принял тридцать полков, а вывел в тыл двадцать восемь (не полков, разумеется, а единиц боевого учета, представляемых войсковым номером, боевым знаменем, начальником штаба и горсткой техников...). Итого в остатке — шесть полков...

Кроме цифр, в «бухгалтерию», его святая святых, хранилище надежд, куда не то что посторонним, самому заглядывать страшновато, вплетались факты, связанные с цифрами, далекие от них и неотделимые. Генерала Новикова, командующего ВВС, Хрюкин знал по Белоруссии, по финской, по осажденному Ленинграду; знал издалека, шапочно, и только в последнюю встречу, перед тем как войти в его кабинет, узнал Тимофей Тимофеевич, что Новиков — из семьи учителя и сам в прошлом учитель...

Первого в кубанской станице учителя Тимофей увидел восьми лет от роду: в сатиновой косоворотке, длинноволосый, тот направлялся на уроки, а Тимофей, не смея перечить последнему слову матери, — к Верстакам, наниматься в батраки. Восьми лет он учителя увидел, a голос его, подобный божескому, впервые услышал в шестнадцать. И первую книгу, неизреченной мудрости «Букварь», раскрыл в шестнадцать лет, исколесив с ватагой беспризорников весь юг от Геленджика до Воронежа и обратно, пройдя с рыболовецкой артелью морскую путину, отработав грузчиком в порту и молотобойцем — в сельской кузне. Восьми лет, отнятых у детства, матери, бросившей его, не простил, перед словом «учитель» благоговел...