Гитлер нажал на красную кнопку, и картина медленно поднялась – так, что нижний ее край оказался на уровне глаз. Гитлер выдавил на палитру тонкий червячок газовой сажи, капнул скипидара, взял колонковую кисть третьего номера и вывел в нижнем правом углу:
Мысль изменить название картины возникла внезапно. Падающие башни, горящие лестницы, изломанные небоскребы – типичный американский город, в котором можно было узнать Хьюстон и Даллас, лежащие теперь в руинах, Лос-Анджелес, Чикаго и Вашингтон, где проходила линия фронта, – все это символизировало Апокалипсис Иоанна, но также и несло отпечаток личности того, кто сам стал символом тяжелого, тупого, всепожирающего кошмара.
Его жизнь. Его борьба.
Рука со свечой, выброшенная из-за портьеры, которая обращается в Бруклинский мост, пока еще живой… Свалка ковбойских шляп, гонимая мусорным ветром… Мертвые лица и лопнувшие тескикулы истерзанных негров… Черные тараканы на клавиатуре рояля…
Все это и было именно Mi Lucha, или – в переводе на немецкий – Моя Борьба – заглавие книги мексиканского диктатора и одновременно – весь его извращенный мир, его препарированное сознание, выплеснутое на холст несколькими килограммами кобальта и краплака, охры и киновари, церулеума и белил.
Три месяца изнурительного труда. Гирлянды нейронов, навсегда уснувших в мозгу. Падение в безвестность или новый небывалый взлет… Гитлер бросил кисть в глиняный тигель с растворителем и зарыдал в голос.
Моя жизнь. Моя борьба.
Он ощутил себя огромным, как тюльпанное дерево или статуя Свободы. Во всем мире не было художника, равного ему. Он стоял, словно желтый тополь среди столетних дубов, ветром продутый, солнцем просвеченный насквозь, и где-то в глубине листвы скрывался его бедный, больной, выбеленный временем череп.
И солнце взошло над городскими крышами в этот миг, и ветер подул в мастерской…
Или не ветер – просто сквозняк из неожиданно распахнувшейся двери.
Гитлер оглянулся. Скрипнула и хлопнула дверь. Какой-то человек быстро вошел в мастерскую и двинулся к нему. Другая фигура метнулась вдоль стены, блокируя черный ход.
– Это не папараци! – успел подумать Гитлер, когда сильные руки схватили его, тщедушного и маленького, и в лицо ударила струя холодной, обжигающей жидкости из пульверизатора, и он обрел себя стоящим посередине странной и смутной, видимой и невидимой, черной и белой черемуховой рощи в цвету.
Берлин – Париж
Это был какой-то маленький, тесный гроб с нетвердыми стенками: они прогибались, когда Гитлер пытался пошевелиться. Он был в три погибели согнут – колени упирались в одну стенку, затылок и шея – в противоположную, спина и крестец, темечко, стиснутые предплечья – все части его тела уткнулись в упругие, как будто кожаные стены. Тело спеленато, словно мумия, рот забит кляпом.
Было странным, что он еще может дышать. Более того: лицо обдувала тонкая и вялая струя свежего воздуха. Он не сразу понял, откуда она берется. Совсем близко раздавалось электрическое жужжание: где-то на уровне живота работал моторчик, он-то и нагнетал воздух в эту портативную темницу.
Кроме того, в черном мире Гитлера существовали еще какие-то звуки… Совсем близко раздавалось сухое шарканье, голоса, а где-то вдали – гудки и подозрительно знакомое чуханье. Вдруг послышался частый стук каблучков, приблизился, прошел мимо и удалился…
Вся эта звуковая схема была хорошо ему знакома. Гитлер узнал ее: это был вокзал. И тут, будто в подтверждение, раздался внятный и чистый девичий голос:
– Поезд Берлин-Париж отправится в восемь тридцать с первого пути. Повторяю…
Тут же все внешнее пространство пришло в движение. Гитлер понял, что летит, поднимается, качается вперед-назад…
Чемодан!
Без всякого сомнения, он лежал, скрюченный, плотно спеленатый в большом кожаном чемодане, построенном специально для него и оборудованном вентиляцией для дыхания, и чьи-то руки подхватили его и понесли.
Боже мой! Меня похитили… Но кто, зачем?
И тут же, словно отвечая на его вопрос, сверху донеслась сдавленная, явно не предназначенная для посторонних ушей, испанская речь: