Это было просто невероятно. Не верилось, что этот лощеный господин только что приказал устроить кровавую бойню. Не верилось, что эти элегантные юноши, с которыми он сидит за одним столом, рискуют своими жизнями, чтоб свергнуть жестокую, но крепкую молодую республику. Еще меньше верилось, что он сам, мичман Горацио Хорнблауэр, забирающийся на ночь в четырехспальную кровать, подвергается смертельной опасности.
На улице рыдали женщины, оплакивая увозимые солдатами обезглавленные тела, и Хорнблауэр думал, что не сможет заснуть. Однако молодость и усталость взяли свое, и он проспал почти всю ночь, хотя и проснулся с ощущением, что его мучили кошмары. В темноте все казалось ему незнакомым, и прошло несколько секунд, пока он понял, где находится. Он лежал в кровати, а не в подвесной койке, в которой провел последние триста ночей; кровать стояла непоколебимо, как скала, вместо того, чтоб раскачиваться из стороны в сторону. Под балдахином было душно, но то не была знакомая духота мичманской каюты, в которой застоявшийся запах человеческого тела мешался с запахом застоялой воды. Хорнблауэр был на берегу, в доме, в кровати, все кругом было тихо, неестественно тихо для человека, привыкшего к скрипу идущего по морю корабля.
Конечно, он в доме, в городе Мюзийак, в Бретани. Он спит в ставке бригадного генерала маркиза де Пюзожа, командующего французскими частями, входящими в экспедиционный корпус, который вторгся в революционную Францию, чтоб сразиться за своего короля с многократно превосходящими силами противника. Хорнблауэр почувствовал, как убыстрился его пульс, как липкий, противный страх накатывает на него, и снова вспомнил, что он во Франции, в десяти милях от «Неустанного», и лишь кучка французов – половина из них наемники всех мастей – охраняет его от плена и смерти. Он пожалел, что знает французский, – если б не это, его бы сейчас здесь не было, а при удачном стечении обстоятельств он стоял бы с британским 43-м полубатальоном в полумиле отсюда.
Мысль о британских частях заставила Хорнблауэра подняться с постели. Он должен поддерживать с ними связь, а пока он спал, ситуация могла измениться. Он отодвинул балдахин и с трудом встал; после вчерашней верховой езды все мускулы невыносимо болели. В темноте он проковылял к окну, нащупал щеколду и отворил ставни. Над пустыми улицами светил месяц. Свесившись вниз, Хорнблауэр увидел треуголку часового и сверкающий в лунном свете штык. Отойдя от окна, он нашел мундир и башмаки, оделся, нацепил абордажную саблю и как можно тише, спустился вниз. В холле на столе горела свеча, рядом с ней, положив голову на руки, дремал французский сержант. Спал он чутко, и когда Хорнблауэр остановился в дверях, сразу поднял голову. На полу громко храпели остальные караульные. Они лежали вповалку, словно свиньи в хлеву, прислонив ружья к стене.
Хорнблауэр кивнул сержанту, открыл входную дверь и вышел на улицу. Легкие его благодарно расширились, вбирая свежий ночной, вернее уже утренний воздух. Небо на востоке чуть-чуть посветлело. Часовой заметил британского офицера и нехотя подтянулся. На площади по-прежнему высилась в лунном свете мрачная рама гильотины, возле нее чернели пятна крови. Интересно, кто были жертвы вчерашней казни, те кого роялисты так спешно схватили и убили? Наверное, какие-нибудь мелкие республиканские чиновники: мэр, начальник таможни и так далее, если не просто те, на кого роялисты затаили злобу еще с революционных времен. Мир этот жесток и беспощаден, Хорнблауэр был в нем несчастен, подавлен и одинок.
Его размышления прервал караульный сержант и несколько солдат; они сменили часового у дверей и пошли вокруг дома, чтоб сменить остальных. Потом из-за дома на противоположной стороне улицы вышли четыре барабанщика и сержант. Они построились в ряд, подняли палочки до уровня глаз, затем, по команде сержанта, враз обрушили их на барабаны и двинулись по улице, выбивая бодрый ритм. На углу они остановились, барабаны загремели протяжно и зловеще, потом барабанщики двинулись дальше, выбивая прежний ритм. Они звали по местам расквартированных на постой солдат. Хорнблауэр, лишенный музыкального слуха, но тонко чувствующий ритм, подумал, что это хорошая музыка, настоящая музыка. Он вернулся в ставку взбодрившимся. Вошел караульный сержант и часовые, которых тот сменил с постов, на улице начали появляться первые солдаты, к штабу со стуком подскакал верховой гонец. День начался.
Бледный молодой человек прочитал записку, которую привез гонец, и вежливо протянул ее Хорнблауэру. Тому пришлось поломать над ней голову – он не привык читать по-французски написанное от руки – но, наконец, смысл ее дошел до него. Из записки следовало, что события приняли новый оборот. Экспедиционный корпус, высадившийся вчера в Киброне, двинулся этим утром на Ван и на Рен, а вспомогательному корпусу, к которому был прикомандирован Хорнблауэр, надлежало оставаться в Мюзийаке, охраняя фланг. Появился маркиз де Пюзож в безукоризненно белом мундире с голубой лентой, ни слова не говоря, прочитал записку, обернулся к Хорнблауэру и вежливо пригласил его позавтракать.
Они вошли в большую кухню, где по стенам висели начищенные медные кастрюли. Молчаливая женщина принесла им кофе и хлеб. Вполне вероятно, что она была патриоткой и ярой контрреволюционеркой, но по ней этого было не заметно. Возможно, на ее чувства повлияло то обстоятельство, что вся эта орда захватила ее дом, ела ее хлеб и спала в ее постелях, не платя ни копейки. Возможно, кой-какие реквизированные лошади и повозки тоже принадлежали ей; возможно, кто-то из погибших вчера на гильотине был ее другом. Но она принесла кофе, и собравшиеся на кухне офицеры, гремя шпорами, принялись завтракать. Хорнблауэр взял чашку и кусок хлеба – четыре месяца он не видел другого хлеба, кроме корабельных сухарей – и отхлебнул глоток. Он не понял, понравился ли ему напиток; прежде ему всего два или три раза приходилось пробовать кофе. Он снова поднял чашку к губам, но отхлебнуть не успел: раздавшийся вдали пушечный выстрел заставил его опустить чашку и замереть. Снова пушечный выстрел, потом еще и еще: палили шестифунтовки мичмана Брэйсгедла у дамбы.