— Да он рехнулся, совсем рехнулся! — воскликнул Саубридж, удивление которого пересилило даже его негодование. — Рехнулся, как мартовский заяц — ей Богу.
— Нет, сэр, — возразил Джек, — я не рехнулся; я философ.
— Что такое? — воскликнул Саубридж. — Еще что скажете? Да вы шутник, как вижу; ладно, я подвергну испытанию вашу философию.
— Именно для этого, сэр, — отвечал Джек, — я и решил пойти в море; и если вы останетесь на корабле, я надеюсь обсудить с вами этот пункт и обратить вас к своим воззрениям.
— Клянусь Богом, создавшим нас обоих, я живо обращу вас к военному уставу — то есть, если вы останетесь на корабле; а пока сообщу капитану о вашем поведении, вам же предоставляю услаждаться вашим обедом со всем аппетитом, на какой вы способны.
— Сэр, я бесконечно вам обязан; но не опасайтесь за мой аппетит, жалею только, что хотя мы служим на одном корабле, я, из уважения к молодым джентльменам, которых ожидаю, не могу предложить вам присоединиться к нашему обществу.
— Двадцать лет я пробыл на службе, — зарычал мистер Саубридж, — и черт побери… Да нет, он полоумный — начисто, безнадежно полоумный!
С этими словами лейтенант в бешенстве вышел из комнаты.
Джек, со своей стороны, был несколько смущен. Если б лейтенант Саубридж был при форме, разговор мог бы иметь другой характер, но что какой-то партикулярный человек, с черными усами и взъерошенными волосами, в старом синем фраке, желтом кашемировом жилете решился говорить с ним таким тоном — было совершенно непонятно. «Он назвал меня полоумным, — думал Джек, — а я выскажу капитану Уильсону мое мнение об его лейтенанте». Вскоре за тем явились приятели Джека, и он забыл об этом происшествии.
Тем временем Саубридж отправился к капитану, которого застал дома. Он сообщил обо всем, что случилось и закончил свой доклад гневным требованием немедленно отказать Джеку в приеме на судно или отдать его под военный суд.
— Стоп, Саубридж, — возразил капитан Уильсон, — садитесь на стул и обсудим этот пункт, как говорит мистер Изи; а затем я обращусь к вашим лучшим чувствам. Что касается военного суда, то из него пути не будет, так как, во-первых, Изи формально еще не поступил на корабль, во-вторых, он не мог знать, что вы старший лейтенант или вообще офицер, раз вы не были при форме.
— Это правда, сэр, — отвечал Саубридж, — я забыл об этом обстоятельстве.
— Теперь, что касается его отставки или, вернее, непринятия на корабль, то надо принять в соображение, что мистер Изи воспитывался в деревне и о службе знает не больше, чем годовалый младенец. Я сомневаюсь, известно ли ему, что такое старший лейтенант, и во всяком случае он не имеет понятия о размерах власти старшего лейтенанта, как показывает его обращение с вами.
— Я тоже думаю, что не имеет, — ответил лейтенант сухо.
— Мне кажется поэтому, что раз его поведение вытекает из чистого неведения, оно не заслуживает чересчур сурового наказания. Что вы на это скажете, Саубридж?
— Пожалуй, сэр, в этом вы правы. Но он заявил мне, что он философ и толковал о равенстве. Объявил, что допускает службу только на условиях полного равенства между нами, и предложил обсудить этот пункт. Согласитесь, сэр, если мичман будет отказываться от исполнения законных распоряжений и предлагать всякий раз обсудить этот пункт, то вся служба пойдет прахом.
— Это верно, Саубридж; и я припоминаю теперь об одном обстоятельстве, которое совсем упустил из вида, когда принимал Изи на корабль. Отец его носится с идеями равенства, прав человека и прочих, но в самой отвлеченной форме, не связывая их с действительной жизнью. Он напичкал ими и сына, а тот, как малый искренний и деятельный, пытался проводить их на практике. Но сумбур у него жестокий: он в законном требовании с вашей стороны готов видеть личный произвол, а в своей неявке на службу — проявление свободы, а не просто нарушение обязательства, которое сам же взял на себя… С такой путаницей в понятиях он обязательно попадет в беду на службе, если мы не постараемся вразумить его.
— Так не лучше ли ему оставить службу в покое? Ведь он не бедный человек, судя по вашим словам…
— У отца семь или восемь тысяч фунтов ежегодного дохода.
— А он единственный наследник? С такими средствами вряд ли он охотно примет вразумления. Пусть-ка лучше возвращается домой. В его разглагольствованиях больше фанаберии обеспеченного человека, чем подлинного стремления к равенству. А главное, где же нам заниматься вразумлением? У нас на руках трудное и ответственное дело; а молодой человек, для которого наша профессии сама по себе вовсе не интересна, у которого нет ни охоты, ни нужды добросовестно исполнять служебные обязанности, будет на каждом шагу помехой.