Выбрать главу

Должно быть, живопись была только одной из многих его страстей.

С такой же страстью он изучал каббалистику.

Он вчитывался в библию и пытался придать своим полотнам тревожный колорит, что ему в общем не очень удавалось. Они были слишком уж зализанные, в них была какая-то почти школярская заученность и робость.

Олешкевич был поклонником Давида, но не обладал талантом французского живописца.

В углу мастерской стояло громадное полотно — «Смерть Клитемнестры». Это было творение раннего периода творчества художника. Фигуры больше натуральной величины, колорит почти черный.

Когда Олешкевич со свечой в руках демонстрировал гостю отдельные детали картины, они будто оживали, начинали существовать, но существование их было заемным, как лунный свет.

Мицкевич не разбирался в картинах как художник, специалист или знаток. Его вкус был воспитан отнюдь не на шедеврах. Дамель, Рустем, Норблин[68], Баччарели — вот лучшее, что он мог увидеть в Вильно.

Произведения искусства занимали его исключительно со стороны литературного содержания.

Теперь, в сиянии свечей, среди петербургской ночи они приобретали таинственную прелесть, которая, увы, средь бела дня вовсе не была им свойственна.

Глядя на Олешкевича, слушая его признания и воспоминания, он размышлял о том, сколь велика разница между этим отшельником и художником жизни Александром Орловским[69], с которым он успел познакомиться несколько дней назад.

Орловский жил в мраморном дворце, неподалеку от императорского дворца. В комнатах его был целый арсенал великолепного оружия, служившего ему аксессуарами для картин, библиотека и полотна великих мастеров. Он писал маслом и рисовал с той же легкостью, с какой иные танцуют.

Простоватый, он ничем не напоминал этого мечтателя, который все штудировал мистические откровения Сведенборга[70]. Забавно, что этот тайновидец и сердцевед, когда писал портреты, а написал он их множество, тщетно старался придать физиономиям своих моделей выражение силы. Ему мешала манера, которую он перенял от мастеров чрезмерной гладкописи.

Портрет Мицкевича, написанный этим художником в 1828 году, свидетельствует, с каким напряжением Олешкевич пытался одушевить безжизненный холст.

Поэт опирается на левую руку, он застыл в неудобной позе, локоть его держится на подпорке из книг, очи воздеты горе.

Из пышного галстука выступает лицо, худое, почти аскетическое. Пальцы правой руки будто окоченели; рука эта никак не гармонирует с головой, которая существует как бы отдельно от прочего тела.

Мы узнаём низкий лоб поэта, но взгляд его, как бы направленный вниз, «будто стремящийся нечто вырвать из недр земных», художник-мистик насильственно обратил ввысь, к небесам.

Таким увидел его Олешкевич, как бы выделив некую частицу личности поэта, подметив в его выражении ту задумчивость, погруженность в думы, которая иногда также и на людях всецело овладевала им и отделяла его вдруг от окружающих как бы непроницаемой преградой.

Если в портрете поэта на фоне крымских скал кисти Ваньковича[71] есть наряду с задумчивостью некая диковатость, подчеркнутая хищным разлетом романтической бурки, то в портрете, написанном последователем Якова Беме и Сен-Мартена, есть выражение некоего странного вознесения.

Вот почему лицо это явно отрывается от туловища, написанного, впрочем, с превеликой старательностью. В синевато-зеленых глазах мерцают небесные отблески.

Мицкевич слушал теперь нечто вроде лекции художника; Олешкевич говорил торопливо, чуть не захлебываясь, порой даже с пылом, — и вдруг замолкал, чтобы снова вернуться к оборванной фразе.

Он невероятно много знал, — это видно было по различным именам и цитатам, которыми он уснащал свою речь, нередко темную и запутанную.

В иные мгновения Мицкевичу казалось, что он беседует с мастером старой итальянской школы. Олешкевич говорил сразу о нескольких вещах. Мысль его непрестанно перескакивала с одного предмета на другой, и, однако, во всем этом была своя логика.

Вегетарианец, аскет, совершенно не думающий о себе, исполненный снисходительности даже к величайшим преступникам, он и сам некогда вел жизнь распутную и безалаберную. Олешкевич пытался оправдать даже преступников с той необычайной кротостью, которая присуща была разве что первым христианским мученикам. Он верил, что человек от природы добр. И, обвиняя царский строй, в самом царе он старался увидеть и оправдать человека.

К делам политическим у него был свой, особенный, сугубо личный подход: исключительно только Аракчеева обвинял он в дурном влиянии на императора Александра.

С ужасом говорил он о сибирской каторге и о телесных наказаниях в армии.

— Наказание шпицрутенами я считаю гнуснейшим пережитком варварских времен. До шести тысяч палок, то есть до гибели жертвы, и гибели в страшных мучениях!

Шесть тысяч ударов наносит тысяча человек, стоящих сдвоенным строем. Человек, проведенный несколько раз по этой улице казни, превращается в кровавое месиво, в комок мяса, ревущего от боли.

Я видел однажды такую казнь. Это невозможно вынести. Я упал на колени, но просил не милосердия несчастному, а отмщения насильникам! Друзья еле оттащили меня, как безумного, и увели с этого казарменного плаца.

— Взгляни! — И он показал Мицкевичу небольшую композицию, представляющую сцену казни.

Видно было, как живописец пытался, чего бы это ни стоило, с огромными издержками труда и усердия выразить то, что он чувствовал тогда. Но в словах его было несравненно больше выразительности. Олешкевич почти зарыдал, он стал перед картиной, развел руками и произнес тихо, как бы стыдясь:

— Нет, это невозможно выразить.

А миг спустя, когда его помыслы отлетали от картины, он начинал нечто вроде лекции о вечном сопротивлении вещества и о непроницаемости любой вещи, любого предмета, которые якобы не позволяют извлечь из них свет, замкнутый в них.

— Я размышлял над законами, управляющими линией и цветом, занимался химией и алхимией, мечтал подсмотреть природу в ее скрытой от человеческого ока мастерской.

Эллины кое-что знали об этом. Ты никогда не задумывался над потаенным смыслом элевсинских таинств? Наши масонские ложи погрязли в немецком педантизме. Таинственность наших ритуалов не заключает в себе более былой первородной силы.

Голос наших гиерофантов прошел сквозь мертвенную школу докторов не ангельских. Но помнишь ли? Не перехватило ли у тебя дыхание, когда к груди твоей прикоснулась сталь шпаги, когда ты услышал стук молотка и бряцание оружия, когда ты положил руку на евангелие, когда ты ощутил в руке своей холодный треугольник циркуля?..

Верховный Строитель Мира был тогда с тобой.

Стоит утесом над пучиной, Вздымая гордую главу.

Помнишь ли ты эти потрясающие слова песни?

— Помню, — ответил Мицкевич, пронзенный внезапным воспоминанием о том мгновении.

— Здесь иные люди, — говорил дальше художник. — Ты познакомился с ними. Я люблю этих юношей, но они так не похожи на меня. Они оттачивают кинжалы, варят яд, они чтят силу, верят только в деяние, на которое они, увы, не способны. Я их не понимаю… Но это благородные люди, ты их еще узнаешь поближе.

Мицкевич смотрел в глаза собеседника. Они были большие, с длинными ресницами под дугами черных бровей.

Голова, облысевшая посредине, была с боков обрамлена густыми волосами, в черноте которых уже мерцали первые нити седины.

Олешкевич сидел перед поэтом сутулый, улыбающийся и словно чуть стыдящийся того, что говорил.

Несколько кошек дремало по углам комнаты. Серая с пушистым хвостом спала на книге, положенной на табурет.

Олешкевич бережно снял кошку и, улыбаясь, показал Мицкевичу заглавие книги: «Чудеса эдема и преисподней» Сведенборга.

— Я приобрел ее, еще когда жил во Франции, — промолвил он, как бы обращаясь к самому себе. Французы лишены того ощущения тайны, которое есть у Сведенборга, мастера среди мастеров. Я жил в тех краях. Розенкрейцеры, иллюминаты, мартинисты, мишелисты. Бог весть когда это было!..

вернуться

68

Кристоф фон Дамель, график и портретист, адъюнкт Виленского университета. Ян Петр (Жан Пьер) Норблин (1745–1830) — крупнейший польский художник эпохи Просвещения, по происхождению француз.

вернуться

69

Александр Орловский (1777–1832) вошел в историю как польского, так и русского изобразительного искусства. Свою деятельность он начал в Польше, а в 1802 году переехал в Петербург.

вернуться

70

Эмануэль Сведенборг (1688–1772) — шведский теософ и мистик.

вернуться

71

Валентий Ванькович (1799–1842) — художник-портретист, воспитанник Виленского университета и Петербургской академии художеств, автор нескольких портретов Мицкевича, в том числе известного под названием «Мицкевич на скале Аю-Даг» (1827–1828).