В шандалах догорали свечи, морозная петербургская ночь уступала место утренней заре. Розовый луч зари, проникший в комнату, освещал большое полотно, изображающее борьбу Иакова с ангелом. Густо наложенные, яркие мазки выступили теперь из мрака, картина ожила в этом свете, заимствованном у природы.
— Нет способа, — промолвил Олешкевич, — вырвать у природы то, что она ревниво хочет утаить для себя. Леонардо… Ему одному была ведома тайна. Может быть, я не должен писать. Не знаю.
Этот первый луч зари — вечный мой победитель. Каждый раз он почти бьет меня на рассвете, когда я лежу в темноте, слушая, как жук-древоточитель грызет сухое дерево козел с распятыми на них подрамниками.
Ты полагаешь, что этого нельзя услышать?
Рассвет озарил фасады дворцов, берега Невы, одетые в гранит, чугунные ограды. Рассвет мерцал на шпиле Адмиралтейства. На Сенатской площади Медный всадник удерживает коня в непрестанной скачке. Пробегали первые прохожие, зябко постукивая каблуками по оледенелым тротуарным плитам. Резкий ветер дул от Невы, когда Мицкевич возвращался домой, кутаясь в бурку, потому что стужа пробирала до костей и вдвойне ощущалась после бессонной ночи, проведенной в жарко натопленной мастерской художника.
За ним на почтительном расстоянии шел какой-то человек, который не спускал с него глаз. Иногда он останавливался за каким-нибудь изгибом большого каменного дома или у ограды заснеженного сада, проходил вдоль дворцов с колоннами и вдоль зданий, перед которыми стояли часовые в киверах, с ружьями на плече, с примкнутыми штыками. Порою они топали и хлопали в ладоши, чтобы согреться. Крысиными шажками трусил этот человечек между прохожими и снова возвращался к спокойной, размеренной походке канцеляриста, быть может чиновника сенатской канцелярии.
Когда поэт исчез в подъезде своего дома, человек, наблюдавший за ним, постоял еще довольно долго против этого неприглядного здания, зевнул, надвинул шапку на заалевшие от мороза уши и отошел неторопливо, как будто еще намереваясь вернуться.
31 декабря 1824 года поэт Александр Бестужев записал в своем дневнике: «31.XII. Среда. — Дежурный. Вечером до 11 часов у нас сидели Миц[кевич], Еж[овский] и Малев[ский]. Пили за новый год».
Чуть ли не в тот же день другой молодой русский революционер и поэт Рылеев пожимал руку польского изгнанника. Они знали Литву не только понаслышке: Бестужев бывал в этом краю, а Рылеев в 1818 году в Несвиже (тогда он был еще офицером) сумел сблизиться с литовскими поляками, изучил польский язык, познакомился с польской литературой и в «Думах» своих подражал «Историческим песням» Немцевича.
Петербургские заговорщики готовились как раз к решительной схватке. Филоматов, жертв царской тирании, они приняли с распростертыми объятьями. И сразу же посвятили их в свои планы, как будто эти злополучные изгнанники, за которыми по пятам увязывались шпики, как будто бы эти несчастные юные литвины могли чем-то помочь им, петербургским конспираторам, в их рискованном предприятии.
Филоматы, приученные к сугубой осторожности, страшившиеся преждевременного выявления своих намерений и замыслов, были оглушены воинственной риторикой неустрашимых россиян, которые, беря пример с римских заговорщиков и французских конспираторов, почти открыто святили кинжалы, которые должны были одновременно вонзиться в грудь ненавистного Цезаря. Из очей этих юных россиян глядела неудержимая отвага.
Взирая на прекрасные и мужественные черты Кондратия Рылеева, польский изгнанник думал, что ныне перед ним наяву исполняется мечта о деянии, способном изменить мир. Это в них воплощалась его мечта о порыве, способном осчастливить даже того, кто пал, не успев завершить деяний своих. На силу они намеревались ответить силой. Им было мало одних слов. Поэзия их не искала блеска в подборе необычайных гипербол, нет, она жаждала кинжалов и пистолетов.
«Тайные общества, — скажет позднее Мицкевич, — состояли из самых благородных, самых деятельных, восторженных и чистых представителей, русской молодежи. Никто из них не преследовал личных интересов, никто не был движим личной ненавистью… Заговорщики действовали в открытую. Их безупречная честность всегда будет вызывать восхищение. Пятьсот человек, а может и больше, принимали активное участие в заговоре. Это были люди всех чинов и рангов. В течение десяти лет они общались друг с другом в стране, находившейся под надзором сильного и подозрительного правительства, и, однако, никто не выдал заговорщиков. Больше того, в Петербурге офицеры и чиновники собирались в квартирах, окна которых выходили на улицу, и никому не удалось установить цели их собраний. Общественное мнение было сильней угроз правительства».
В квартире Рылеева собирались заговорщики, спорили, неистовствовали до поздней ночи, а порой и до утра, обсуждая основы грядущего строя, пререкались и шумели, как будто царизм был уже низвержен и дело шло только о том, чтобы выработать исходные принципы конституции нового государства, основанного на справедливых началах.
Мы еще видим их: молодых людей, покуривающих трубки, пьющих чай из беспрерывно шумящего самовара в квартире, наполненной табачным дымом и гомоном споров. Мы видим этих завзятых спорщиков, кричащих, и шумящих, и вопящих, разделяющихся на группы, как будто на явно непримиримые стороны, отчаянно воюющие друг с другом. Мы видим их, дискутирующих о грядущем вселенском счастье.
Молодой человек, темноволосый, с внимательным взглядом исподлобья, чужой тут — это сразу видно — по привычкам, языку, костюму, некто Адам Мицкевич, держится чуть в стороне. Он как будто оробел перед буйством и явностью того, что тут готовится. Он слушает, как они спорят о делах политических и общественных, как в диспутах тех ничтоже сумняшеся тасуют целые столетия; слушает, как славят давно уже мертвый уклад древней Руси, ее вече и патриархальность; слушает, как эти пылкие петербуржцы с ненавистью говорят о реформах Петра Великого.
Юный русский романтик Александр Одоевский (тот самый, который позднее в благородных стихах восславит польских повстанцев 1830 года) вмешивается в спор об основах грядущего строя; с развевающимися волосами, с пылающим взором декламирует он стихотворение гражданственного содержания, в ритме, четко запоминающемся, исполненном риторики, страстной и звучной.
Первенство здесь принадлежит Рылееву, адепту ложи «Пламенеющая звезда», члену Северного общества. Он душа этого кружка. Только что он возвратился из поездки на Украину, в Тульчин, куда выезжал, намереваясь договориться о тактике совместных действий с Южным обществом. Рылеев пользуется авторитетом среди сверстников, да и среди людей старше его годами.
— Кондратий хочет говорить, — раздаются голоса.
Кондратий сбрасывает с плеч широкий плащ и разводит руками, как бы собираясь всех обнять.
— Царь и царское семейство погибнут первыми. Часть войска поддержит нас. Будьте начеку! Знаете ли, почему вечером так пусто на улицах Петрограда? Все сидят по домам и читают девятый том «Истории государства Российского» Карамзина, учатся по этой книге ненавидеть деспотизм, изучая времена Ивана Грозного!
Заговорщики отвечают взрывом смеха.
Кондратий тоже смеется и продолжает:
— Знаю, что дело не легкое и не безопасное, плохо кончил в нашем отечестве не один из тех, кто осмелился бунтовать против притеснителей. Все это так. Но разве трус достоин вольности?
Кто-то из присутствующих вскакивает на стол и пылко декламирует стихотворение Рылеева «Гражданин»:
Заводят поначалу тихо, а после поют все громче жестокую песенку, то ли финскую, то ли монгольскую, мстительную и прекрасную песню о кузнеце, кующем ножи на царя и на вельмож. Припев подхватывают хором: