Выбрать главу

На этой народной нужде, на барщинном труде мужика вырастали шляхетские усадьбы и усадебки, деревянные, правда, но построенные со вкусом; усадьбы с въездными воротами, белеющие под сенью лип, дубов или тополей. В этих усадьбах и усадебках обитали люди добропорядочные, люди весьма неравнодушные к своим дворянским гербам, ревниво хранящие в резных сундуках и скрынях вместе с дворянскими грамотами стародавние праздничные кунтуши и жупаны. Существование «крепостных душ» было для них чем-то настолько само собой разумеющимся, настолько естественным и натуральным, что никоим образом не вторгалось в сферу их нравственных переживаний. Не только российское правительство, но и собственная их католическая церковь освящала и санкционировала права, переходящие от отца к сыну. Мелкая сельская шляхта, частенько живущая не намного зажиточней, чем числившиеся за ней крепостные, шляхта строптивая, склонная к скандалам и вооруженным наездам на чужие владения, шляхта малопросвещенная, но зато весьма зависимая от сиятельных магнатов, — вот эта самая шляхта была, с одной стороны, опорой давно обветшалого уклада, а с другой — из этой же среды выходили люди, которые становились вдохновителями народных мятежей и восстаний, которые позднее сражались на баррикадах Парижа, да и всюду, где только вспыхивала борьба за свободу. Это был материал легковоспламеняющийся, склонный к крайностям, исполненный противоречий и в то же время не лишенный необычайных озарений мысли и чувства. Под напором экономических и социальных сдвигов они выдвигали из своей среды героев, которые, оторвавшись от своего уже угасающего класса, порою становились реформаторами политической и культурной жизни своего отечества. Эти шляхтичи, гордые своими дворянскими гербами, шляхтичи, облачавшиеся по воскресным и праздничным дням в кунтуши, а в будни прикрывавшие свою наготу белыми халатами в черную полоску, не слишком-то отличались от сермяжного мужичья.

Для французов, во всяком случае, розница между крестьянами и мелкой шляхтой представлялась абсолютно неуловимой.

Язык вооруженных пришельцев был тогда, пожалуй, самой серьезной, да, по сути дела, и нерушимой преградой между ними и местным людом. Их понимали только в княжеских палатах либо в Вильно, среди ученых, профессоров, да еще в элегантных светских гостиных. А простой народ помалкивал или же бормотал нечто совершенно неуловимое для слуха наполеоновских гренадеров. Не однажды дело доходило до крайне горестных недоразумений. Так, например, некоего управляющего имением, подозреваемого в шпионаже, французы расстреляли, отнюдь не дожидаясь появления толмача. Литовские крестьяне в некоторых селах после вступления туда французов не желали отрабатывать барщину. Они возмущались, когда управители с палками в руках гнали их на работу, рыча и проклиная на чем свет стоит, точь-в-точь как в прежние времена. В прежние времена! Неделя, которая прошла со дня вступления в Литву императорской армии, стала как бы рубежом, разделяющим две эпохи.

В одном из самых больших поместий Минской губернии суровый пан, ненавистный крестьянам за жестокое обращение с ними, за бесконечные побои и денежные штрафы и, наконец, за человекоубийство, пал под ударами бунтовщиков.

И тут-то как-то внезапно выяснилось, что, собственно, такое наполеоновская армия, с кем она водит дружбу, за чьи интересы она стоит горой. Вожаки бунта были расстреляны по приговору военно-полевого суда. Под вечер их привели к какому-то овину. Мрачно глядели они исподлобья, кудлатые и угрюмые, и в ту минуту они показались французам точь-в-точь похожими на братьев своих, испанских крестьян, падавших под залпами карательных отрядов каких-нибудь три года назад.

По селам мужики-глашатаи возвещали подневольному люду декреты литовского правительства, декреты, призывающие отрабатывать барщину, грозящие суровыми карами тем, кто самовольно покинет имение. При этом, однако, крестьянам обещали волю (как в Герцогстве)[11] после окончания военных действий. Мужики не верили. И все-таки они возвращались к трудам своим с ненавистью и горечью в сердцах.

Наполеон был недоволен приемом, оказанным ему в Литве, несмотря на то, что поначалу вступление его войск было встречено с радостью. Однако очень быстро наступило разочарование. Да и не диво! Грабежи и насилия становились в порядок дня везде, где только располагалась «великая армия». Она, эта «великая армия», расползлась по огромным пространствам этого лесистого, влажного и хлебородного края, разжигая по ночам костры, гоняя табуны коней и скота на водопой, распевая свои скабрезные песенки, загаживая землю и насилуя баб.

Ничего этого не видел и не понимал четырнадцатилетний Адам. Да, пожалуй, будь он тогда и вдвое старше, он бы немногим больше понял из проносящихся прямо перед его глазами событий. Для него это было прежде всего большим парадом, пышным смотром всех родов войск и всех видов оружия. Ведь истинную правду о делах и событиях мы узнаем, как правило, уже только в перспективе времени, ибо кругозор истории чрезвычайно похож на земной горизонт. И кругозор этот будет расширяться или суживаться в зависимости от нашего движения во времени. Нам нужно несколько отойти во времени настолько безучастном, что в нем исчезнет и расплывется всяческая ненависть и жестокость, а заодно и любовь.

Постигнет ли Мицкевич, который теперь глазами ребенка смотрит на армию императора, увидит ли он хоть когда-нибудь всю подлинную правду этой эпохи? Спустя двадцать с лишним лет взором зрелого человека взглянет он на этот романтический месяц и на день вступления наполеоновских войск. И что же он увидит? То, что уже сделалось историей, не перестало быть для него сказкой. Вопреки всему он смотрел еще теми, детскими, чистыми очами. Вот поэтому «Пан Тадеуш» и завершается прекрасной надеждой вопреки тому, что последнюю его страницу озаряет пламя заката. Нет в нем даже предчувствия позднейших событий, воспоминание о которых, словно мороз по коже, пробирало свидетелей отступления наполеоновской армии. То, о чем умолчал поэт, намеревался описать в воспоминаниях своих его брат Александр. Он рассказывал своему племяннику в годы, когда Адама Мицкевича уже не было в живых, о той жуткой военной зиме, о зимней жатве смерти, крови и голода. Он рассказывал о трупах, валяющихся вдоль дороги, как срубленные почерневшие деревья, о руках, смерзшихся в камень, о руках, выступающих из сугробов. Король Жером возвратился в Новогрудок с войском, которое превратилось теперь просто в банду жалких оборванцев. Солдаты жаждали только одного: нажраться, напиться, завалиться спать и, если это возможно, помереть не вставая. В избах, в которые они денно и нощно врывались, промерзшие до костей, с одеревенелыми ногами, им повторяли одно и то же: «Хлеба нема, есть вода».

вернуться

11

Конституция, данная Наполеоном 22 июля 1807 года герцогству Варшавскому, предусматривала предоставление крестьянам личной свободы, но помещичья собственность на землю в княжестве была сохранена.