Выбрать главу

Только там люди были счастливыми и верными; счастливыми, ибо счастьем были для него воспоминания о временах, которые прошли и больше не терзали его, и верными, потому что память его никогда ему не изменяла.

И, однако, земля эта не была счастлива. Жили на ней в нужде миллионы крестьян, жили в угнетении, которое после поражения Наполеона и отмены законов, обещавших скорое освобождение, стало еще нестерпимее. Только в некоторых жмудских селах да в Щорсах, где несколько позже гащивал молодой Мицкевич, царила некая законность, регулирующая взаимоотношения между крестьянином и помещиком. Во всех прочих местностях размер оброка и барщины зависел только от доброй воли пана помещика, а воля эта бывала доброй не часто. В то время как сентиментальные усадебные барышни проливали слезы, оплакивая долю сугубо воображаемых пастушек и пастушков, владельцы этих усадеб сплошь и рядом не позволяли вполне реальным пастушкам выйти замуж за хлопцев из другого села, дабы, упаси боже, не разбазарить инвентаря живых душ; ну, а мертвых свободно и невозбранно переносили на безыменное сельское кладбище их оставшиеся в живых родичи. Ненависть к панам была всеобщей и повсеместной, и разве только страх до поры до времени удерживал ее, как пса на цепи. «Это ужасно!» — говаривал о тогдашних взаимоотношениях просвещенный князь Адам Чарторыйский[17], но, будучи сторонником постепенных и сдержанных реформ, по сути дела, стремился только к тому, чтобы ошейник душил не до смерти. Первые реформаторы добивались только личной свободы для крестьянина, чтобы он мог приобретать землю, однако они не выступали против закона, согласно которому земледельцы с земли, ими обрабатываемой, платили подати помещикам. Им, этим реформаторам, казалась просто забавной мысль, что крестьяне могут предъявить какие-то претензии на владение землей, которая не принадлежала их предкам, которую они только арендуют у помещиков.

В «Дзеннике виленьском»[18] Пашкевич, который изучал положение крестьянства в этом счастливом краю, писал словами, исполненными жестокой правды: «Всюду видишь только неограниченные права владельцев и слепую покорность землепашцев, и никаких гарантированных для них прав и свобод доныне нет; целью этих законов не является счастье крестьян, — они, крестьяне, не могут добиться собственного блага».

Пять лет спустя виленский филомат напишет на маленьком клочке бумаги фразу, которая была детищем французской революции, но которой перечила суровая действительность этого края:

«Счастье всех — наша цель и дело».

В 1817 году «Уличные известия»[19], орган «Общества бездельников», поместили на своих столбцах преисполненную беспощадной ироний картинку, изображающую «машину для порки крестьян». Но все эти голоса и протесты не имели особого практического значения, они не долетали даже до заброшенных сел, где в руках помещика было право жизни и смерти. В великой аллегории преступления и наказания, во второй части «Дзядов», молодой Мицкевич выводит адскую тень злого пана помещика. Вся эта мстительная аллегория как бы целиком выхвачена из уст народных, из уст народа, жаждущего справедливого отмщения.

Да и где обитало счастье в этом краю? Разве только в усадьбах богатых помещиков, в забавах и на охоте, в масленичных гуляньях, развеселых свадебных пирах, в звоне бокалов, украшенных родовыми гербами; в затишье старинных парков, вокруг виленских дворцов. А может, и там его не было?

Бульвары с двойными рядами итальянских тополей вели от берегов Вилии к Арсеналу, и оттуда на Антоколь, место прогулок для пеших и конных. Вот подъезжает легкая открытая коляска. Галопирует всадник. На старинной гравюре город поднимается среди зелени: на переднем плане — Вилия, дальше — Замковая гора, похожая на гору королевы Боны в Кременце, конусообразная; направо от нее — холм с крестами, налево — костелы и дома. Эта гравюра висела над письменным столом Мицкевича в Париже. А если мы — в фантазии своей — войдем внутрь пейзажа и окажемся в городе Вильно начала XIX века, то мы увидим проезжающие мимо нас кареты, запряженные четверней, с форейтором, с ливрейными лакеями, желтые и светло-зеленые экипажи. Обыватели Вильно знают чуть ли не каждый из этих экипажей.

«Вот бежит темно-рыжий рысак доктора Галэнзовского, а широченные раскормленные серые в яблоках доктора Баранкевича ежедневно в один и тот же час как вкопанные застывают у подъезда собственного дома его постоянной пациентки, достопочтенной госпожи Янович, в то время как зеленый попугай достопочтенной пани верещит с балкона, расположенного как раз над элегантным магазином пана Фьорентини, и поглазеть на эту диковину сбегаются целые полчища еврейских ребятишек»[20].

А Немецкая улица так и роится от экзотических фигур евреев в лисьих и собольих шапках и евреек в особых головных платках — шпрейтухах. По этой же улице, сопровождаемые воплями и завываниями плакальщиц, движутся погребальные шествия на иудейское кладбище.

В еврейском квартале мелочные лавчонки стоят, тесно прижавшись к домам, прямо на тротуарах. Торговки восседают на колченогих табуретках, а зимой — на прикрытых глиняных горшках, наполненных тлеющими углями. Лавки похожи на мрачные берлоги. В лавках этих можно купить все, что душе угодно, начиная от ржавых скобяных изделий и кончая искусственными цветами и недорогими, но фальшивыми драгоценностями.

Профессор Виленского университета Юзеф Франк[21], который в мемуарах своих описал Вильно начала XIX века, поражался хаотическому смешению стилей и сокрушался, что на улицах Вильно такая непролазная грязь. И действительно, бок о бок с дворцами торчали здесь глинобитные лачуги, а на площади рядом с ратушей громоздились какие то дощатые балаганы. В боковых улочках можно было наткнуться на свиней, непринужденно совершающих променад. К собору вела немощеная улица. Собор этот возвышался на просторной площади, в том самом месте, где некогда пылал священный языческий огонь. Поврежденный пожарами, собор затем был отстроен в классическом палладианском стиле.

Во времена, о которых мы пишем, школяры и студенты, обитавшие тут в великом множестве, задавали тон в городе. Их можно было увидеть всюду, на всех площадях и улицах Вильно.

Жители главной улицы могли из окон наблюдать, как учащаяся молодежь спешит на лекции. Вот «в дрожках с фартухом, заложенных четверней прекрасных лошадей», едут на лекции в университет молодые графы Плятеры. В виленских дворцах в ту эпоху обитали представители знатнейших фамилий: Тышкевичи, Четвертынские, Володковичи, Плятеры, Радзивиллы… Анфилады этих дворцов уставлены были тяжелой золоченой мебелью, диванами, обитыми голубым, лазоревым или пурпурным муаром. На стенах картины: тут — Бачарелли, там — Рустем[22], иногда портрет князя во младенчестве или младенца-графа в виде Купидона с луком.

Театры ставят псевдоклассические трагедии. Балы и празднества не прекращались, как будто в те времена усталость после великих исторических событий тщилась излиться в блеске и гомоне развлечений. Улицы Вильно, ничем не освещенные, занимали свет из окон домов, где гремели пиршества и танцы. Университетская молодежь из богатых семей принимала деятельное участие в этих забавах. Даже ветхий сквалыга пан ректор Малевский[23], буквально трясущийся от старости и скупости, приезжал, случалось, в собственных санях на званый бал, сбрасывал тяжелую шубу и шел потолкаться среди молодежи. «Городская зима»[24] Мицкевича, хотя сам он и не принимал участия в этих игрищах богачей, ничуть не плод фантазии.

На рассвете улицы города отполированы полозьями, домовитый дым валит из всех труб. Окна дворца Паца смотрят на площадь ратуши, на маленький костел Святого Николая, на магазин литографий Лесайе и на клинику, окрашенную охрой. Перед монастырем отцов доминиканцев и перед коллегией пиаристов на улице, вымощенной каменными плитами, начинается утреннее движение. По обе стороны собора, в перспективе — заснеженные холмы. Приземистые одноэтажные или двухэтажные домики низко присели. Ставни в некоторых домах еще заперты. Перед Острой Брамой[25] появляются первые попрошайки. Они долго будут тут торчать на морозе, назойливо клянча и истово бормоча молитвы. Университетский двор заполняется студентами, спешащими на лекции. Некоторые входят в костел Святого Яна рядом со зданием университета.

вернуться

17

Адам Ежи Чарторыйский (1770–1861) — князь, был в начале царствования Александра I одним из его приближенных, министром иностранных дел, затем членом Административного совета Королевства Польского, попечителем виленского учебного округа. В 1831 году присоединился к восстанию, возглавлял национальное правительство, в эмиграции был лидером консервативно-аристократической партии.

вернуться

18

«Дзенник виленьски» («Виленский дневник») выходил в 1805–1806 годах и в 1815–1830 годах как ежемесячник, являвшийся органом университетской профессуры.

вернуться

19

«Уличные известия» («Вядомосьци бруковэ») издавались с 1816 по 1822 год шуточным «Обществом бездельников» («Товажиством шубравцев»), объединявшим виленскую либеральную интеллигенцию, сторонников просветительства, главным образом университетских профессоров.

вернуться

20

Из дневника Габриэли Пузыниной (Габриэля Пузынина (1815–1869) — писательница, издала несколько сборников стихотворений, драм и прозы.), урожденной Гюнтер.

вернуться

21

Юзеф Франк (1771–1842) преподавал в университете медицину с 1804 по 1822 год. «Дневники» его вышли в 1921 году.

вернуться

22

Марцелло Бачарелли (1731–1818) — итальянец, работавший в Польше, при дворе Станислава-Августа, внес значительный вклад в развитие польской живописи, был учителем ряда польских художников. Ян Рустем (1762–1835) — польский художник — жанрист и портретист, с 1798 года адъюнкт, затем профессор Виленского университета.

вернуться

23

Шимон Малевский (1759–1832) — профессор естественного права и политической экономии, был ректором университета в 1816–1822 годах. Отец друга Мицкевича Францишка.

вернуться

24

«Городская зима» — первое опубликованное в печати стихотворение Мицкевича (1818).

вернуться

25

Здесь находилась знаменитая внленская икона «Остробрамская Матерь Божья».