Вейс полагает, что своим признанием распятого Иисуса мессией древнейшие христиане вошли бы в самое острое противоречие с иудейством, навлекли бы на себя ненависть и преследование, и он считает «прямо-таки бессмысленным утверждение, что древнейшие христиане по собственной воле создали бы себе это затруднение» (44). Однако, не совсем таково было мнение первых христиан; они верили только, что Иисус, раб божий, спаситель Исайи, умерший позорной смертью среди людей, как мессия придет в блеске и славе и осуществит их надежды на блаженный конец. Пусть покажется «смелым», «парадоксом» утверждение, что Яхве сам должен был принести себя в жертву за своих и тем самым входил в сонм языческих богов-спасителей: Мардука, Адониса, Таммуза, Аттиса, Озириса и т. д. И все же это, быть может, было только пережитком и возвратом к древнему воззрению, по которому, сам Яхве был Таммузом, который ежегодно умирал, оплакивался, по словам Иезекииля (8, 13), женщинами в Иерусалиме, снова воскресал и снова умирал, дабы опять вернуться к жизни. Боязнь унизить достоинство Яхве его появлением при кончине мира, пусть эта боязнь отпугивала приверженцев этой веры от того, чтобы отожествить спасителя с высшим богом. Пусть она послужила основанием к тому, что Иисус при всем своем существенном единодушии с богом все же всегда отличался от него в качестве особого существа. «Неприличием» в глазах иудеев было бы то, что их бог-родственник языческим богам-спасителям, и «глупостью в глазах язычников», что спасителем мира надлежало быть иудейскому божеству. Однако, все это кажется невозможным только в том случае, если, подобно Вейсу, в распятом Иисусе видеть реального человека, историческую личность. Чтобы христиане по доброй воле сами ставили себя в затруднительное положение признанием мессией такого человека, — в это, конечно, вряд ли можно поверить. Побуждение к признанию существования распятого спасителя, однако, отнюдь не нуждается в наличии исторического события, оно могло возникнуть также и из того, что факт страданий и смерти Иисуса нашел поруку в пророчестве Исайи[68].
Пока Иисус был культовым богом узкого круга людей, и вера в него[69] пребывала в мистической неопределенности и тумане мифологических идей, благочестивым иудеям он казался безопасным. Ведь, уже в течение долгого времени образы Иисуса и Яхве сливались воедино, и религиозная основа иудаизма — монотеизм — казалось, не подвергалась опасности.
Но когда, после разрушения Иерусалима, благочестивые иудеи, лишенные политической самостоятельности, свое национальное единство и свою внутреннюю связь могли находить только в единстве национальной религии, когда они вследствие этого туже стали затягивать узду церковного управления, а односторонним, чисто внешним соблюдением закона превратили монотеизм в застывшую догму, тогда Иисус отделился от Яхве, бог религии сект противостал богу официальной религии в качестве самостоятельного божественного существа. И только теперь возникла та смертельная вражда, с одной стороны, между фарисеями и книжниками, отстаивавшими с крайней нетерпимостью монотеизм в его отвлеченной форме и в связи с этим исполнение всех ритуальных предписаний закона, с другой стороны, — сектами, которые, как это рисуют нам евангелия, пользовались также симпатиями простого народа. Под страшным гнетом политических и социальных условий, среди лишенного прав и искореняемого иудейского народа, принимая во внимание потребность времени, которая с потерей храма достигла высшей степени, казалось, что теперь на самом деле пришло то время ужаса, о котором предсказывали пророки, что оно должно было прямо предшествовать пришествию мессии. Следовательно, теперь должны были осуществиться данные раньше обетования. А в этом заключалось для иудейских сектантов требование выйти со своим «гносисом» из замкнутости и тайников мистических сект и кружков на проповедь своей веры в Иисуса всему народу.
68
Тем более, что вера в Таммуза, Озириса, Аттиса и т. д. вовсе не предполагала у верующих представления о реальном, историческом Аттисе, Таммузе и т. д., наоборот.
69
Вейс называет «неясностью, которой нельзя было бы ожидать от философа», то обстоятельство, что я говорю о вере дохристианской мессианской общины в Иисуса (40). Почему же? Я тщетно ломал над этим голову. Уже не думал ли Вейс тем упреком опозорить в глазах читателей также «философа» Древса, а вместе с тем «научно уничтожить» его и как «историка»? Судя по всему прежнему повелению Вейса, в это можно было поверить, хотя я сомневаюсь, чтобы он прочел хоть строчку из моих философских произведений. Подобный способ борьбы стоит на той же самой этической высоте, как и упрек в «бессовестности», который он бросает по моему адресу за то, что, будто бы, я вывожу в качестве союзника всякого, кто приходит к таким же радикальным результатам, не обращая внимания на то, каков его метод или каковы его частности (52). Как будто основным принципом научного исследования является оставлять без внимания взгляды ученого, если у него неладно в частностях или же не согласны с его общим выводом!