Так после июльских дней в показаниях бывшего сыщика возникают ошеломляющие подробности, подсовываемые в дело все более неуклюже. Немецкие генштабисты, конечно, могли 4 апреля знать, что Петербургский комитет большевиков занял часть помещений особняка Кшесинской, ибо это произошло 25 марта, но только если внимательно читали большевистскую «Правду». Это не исключено, но маловероятно. Но про место работы Ленина они знать не могли, потому что он лишь 16 апреля прибыл в Петроград (все даты — по новому стилю). А вот к июлю дворец Кшесинской и Ленин стали неразлучными символами, поэтому и попали в «исправленное и дополненное» издание сочинений прапорщика-ищейки.
Однако его вероятный куратор Терехов в своих показаниях произвел еще более грандиозную подтасовку. В сентябре он заявил, что немцами возлагалась на Ермоленко «организация взрывов и поджогов: 1) заводов Обуховского и Путиловского в Петрограде; 2) в Николаеве, и Севастополе, и Одессе — по его собственному усмотрению и 3) в Одессе — крупнейшую мельницу». Не слишком сообразительный полковник сам тут же и сообщил, что подобные происшествия произошли в 1917 г., так что нам нетрудно догадаться об источнике его фантазии [123]. Это уже не показания, это какие-то противопоказания.
В сочинениях беспринципного Ермоленко хватает и других нелепостей, но несомненным венцом творчества стало его письмо в октябре 1918 г. к Бурцеву. В нем Ермоленко пожаловался, что сначала большевики заковали его в кандалы, потом Ленин лично допрашивал его в Кремле и хотел выдать Мирбаху, затем его решили вместе с Алексинским расстрелять, но ему удалось сбежать. Теперь же штатские и военные «опять начеле разныя подходы под меня метать за своего литера Ленина» (орфография оригинала), поэтому он просил Бурцева помочь добиться покровительства иностранных консулов [124]. Фантастичность и этого рассказа Ермоленко очевидна, учитывая, что Алексинский, публично оклеветавший большевиков, под ружьем не дрожал, а был отпущен на поруки и работал в советских учреждениях, пока не сбежал за границу.
Таковы чудные выдумки Ермоленко, который, не в укор ему будет сказано, пять раз был контужен. Иванцова, у которой мы находим чудесную в своей незамутненной преданности апологию действий контрразведки и следствия, пытается нас убедить, что опытным органам контрразведки весной 1917 г. «была понятна невозможность вести следствие по этому пути и видны нелепости в показаниях Ермоленко. Но после июльского вооруженного выступления возникла некоторая эйфория» [125]. «Эйфория» в лексиконе Иванцовой означает уверенность в предательстве большевиков и готовность поверить Ермоленко, пустившись во все тяжкие. Вместе с преданностью спецслужбам у Иванцовой наблюдается и полная нелогичность в рассуждениях (соседство страшное, но предсказуемое). Допустим, она не верит, что контрразведчики могли приложить руку к показаниям Ермоленко. Но ведь она сама пишет, что глава контрразведки Б.В. Никитин передал Переверзеву, а тот — Алексинскому телеграфную переписку подозреваемых и протокол допроса Ермоленко [126]. И Алексинский 5 июля опубликовал именно протокол. Если контрразведчики сразу распознали надуманность показаний, зачем же дали им ход? Очевидно: их не волновала недостоверность сведений, им нужно было дискредитировать большевиков.
Нашелся и еще один славный сын России, который «вскрыл» связь большевиков с немцами. Таковым оказался купец Бурштейн. Летом 1915 г. он с компаньонами решил найти за границей спонсоров для своего петроградского пароходного общества «Помор». Случайно они познакомились с присяжным поверенным Козловским, и тот свел их с Ганецким и Парвусом в Копенгагене [127]. Было решено, что Козловский в качестве поверенного Парвуса проверит в Петрограде положение фирмы, о чем был составлен документ [128]. К декабрю 1915 г. Козловский навел справки и сообщил, что это предприятие приемлемо. Но в то же время он узнал, что Алексинский обвинил Парвуса в работе на германское правительство. Плохая репутация Алексинского, его слабые доказательства и ручательство социал-демократов давали перевес в пользу Парвуса, но Козловский решил избежать пересудов и не участвовать в одном деле с ним. Согласно показаниям Козловского, после этого начались споры с петроградскими компаньонами, которые заняли у Ганецкого денег и не собирались их возвращать до первой прибыли от «Помора», так что получить с них долг удалось лишь угрозой ареста их как чужестранцев; кроме того, они не верили, что во время войны перевозка трудовых мигрантов будет невыгодна, боялись, что у них просто хотят перехватить дело, и требовали возмещения убытков, иначе обещали устроить скандал в печати [129]. По показаниям же Бурштейна, они сами отказались иметь дело с подозрительным Парвусом, спокойно вернули деньги и уехали из Копенгагена. Сразу после этого Бурштейн отправил донос на Парвуса в МВД, в котором с гордостью напоминал о своих доблестях: «Мои разоблачения Мясоедова и К° начались в 1911 г. и продолжались до их казнений, что я сделал безвозмездно, не жалея ни труда, ни времени» [130]. Итак, вслед за Орловым еще один мясоедовоед вступил в дело. Совсем уже удивительным (и не принятым ранее историками в расчет) оказывается то, что Бурштейн, как и Ермоленко, был бывшим жандармом! Во время следствия по делу Мясоедова в 1915 г. «капитан Дмитриев из Курляндского жандармского управления даже назвал имя одного из тех, кто особенно усердствовал в оговоре Фрейдбергов, — некоего Бруштейна, бывшего их сотрудника, уволенного за бесчестное поведение» [131]. Фрейдберги — это компаньоны Мясоедова, а «Бруштейн», несомненно, — Бурштейн! Можно себе представить масштаб этой личности, если его турнули за бесчестность из жандармерии — не самого высоконравственного заведения! Ушедший в коммерцию Бурштейн отлично понимал нравы спецслужб и знал, какими обвинениями можно привлечь их внимание и изгадить жизнь жертве.