Выбрать главу

Но из развалин, которые грозили похоронить под собой вместе с государством и нацию, сейчас пробиваются ростки протестного движения. Движения, которым станет консервативно-революционный национализм. Он желает, чтобы нация продолжала жить. Он хочет того же, что и старое государство, впрочем, как и любое государство. Но консервативно-революционный национализм исходит не из отвлеченных понятий, а из переживания. Он хочет наверстать то, что было упущено — сопричастность нации к ее собственному предназначению.

Мы восхваляем демократию не как жалкое явление, присущее общественным народам, но как великолепие народа государственного, что предполагает участие нации в своей судьбе — активное, энергичное и ответственное политическое участие. И мы узрели в пролетариате, в новом четвертом сословии, тяготение к ценностям, которые ранее были достоянием прочих сословий. Демократическое участие и пролетарская заинтересованность составляют ту сопричастность, которую национализм привил нации во имя нации.

Националистическое движение отличается от самовоприятия формальной демократии и классово сознательного пролетариата прежде всего тем, что оно является движением сверху, а не движением снизу. Сопричастность предполагает сознательность, а именно постижение тех ценностей, которым нация должна быть сопричастна. Эта осмысленность никогда не будет достигнута, если ей будет противостоять движение снизу. В этом смысле национализм сам намеревается проникнуть в низы. Передать национальное сознание можно только сверху вниз.

Только сознание в состоянии постичь, что предопределено нации. Только сознанию ведомы взаимосвязи национальных ценностей. Лишь сознание способно передать нации, что принадлежность к ней означает прямое касательство к сообществу, разделяющее данные ценности. Демократ, все еще расположенный к космополитической точке зрения, и тем более пролетарий, все еще приверженный интернациональному мышлению, охотно играют с представлением о том, что над языковым и пространственным уровнем якобы должна существовать некая универсальная сфера, в которой стираются все различия между ценностями различных народов. Националист, наоборот, отталкивается от этих ценностей как некой самобытности. В этих ценностях он видит дух нации, который именно через него приобретает свой образ. Эти ценности, как и все значимые явления, базируются на авторитете, который не переносит вариаций.

Ни в одной стране мира ценности не являются настолько загадочными и непостижимыми, насколько фрагментарными и незавершенными, но с другой стороны, вполне цельными, как в Германии. Здесь они подобны то внутреннему откровению, то неистовой битве миров, то чуткие, то могущественные, то приземленные, то возвышенные, то приближенные к действительности, то и вовсе нереальные. Именно в Германии они находят свое выражение в несовместимых на первый взгляд вещах. Ни в одной стране мира эти ценности не связаны настолько судьбоносно с национальной историей. Они являются и зеркалом, и обликом, и трагической исповедью немецкого человека, который творит среди противоречий эту историю. И он создает историю не для себя, но ради нации.

Ни в одной стране мира эти ценности не стремятся так к единству, как в Германии. К тому самому единству, которого мы больше так и не обретали со времен Первой империи, и которого мы так и не смогли достигнуть во времена Второй империи, и которое мы поручаем Третьей империи, которая, хотя и будет пребывать в противоречиях нашей истории, но воплотит в жизнь эти ценности.

III

Мы должны иметь силы жить среди противоречий.

Немецкая история знает множество починов, которые затем оказались окольной дорогой. Именно эти начинания приводили к нашим противоречиям. И будут приводить еще в будущем.

Мы никогда не следовали назначенной цели. Если же мы обозначали себе цель, то всегда нервозно достигали ее временного подобия. А если когда-то нам посчастливилось приблизиться к намеченному пункту, то, совершая шаг вперед, мы делали два шага назад, еще более удаляясь от заветной цели. И тогда мы устремлялись к новой, следующей цели, которая включала в себя и старую цель. Но для достижения новой цели требовались новые силы.

Мы были варварами, воспринявшими наследие средиземноморской культуры. Мы были язычниками, но стали истовыми поборниками христианства. Мы были племенами, но образовали из них народ. Мы отступились от наших богов и последовали за Спасителем. У нас были собственные герцоги, но мы выбрали себе короля. Мы начинали свою историю с партикуляризма, но затем стали претендовать на универсальную монархию. Мы поставили во главе нее императора, который разделил свое земное могущество с Римом. Мы были демократией свободных людей и в то же время аристократией, обладавшей феодальными наделами. Мы присягнули на верность Риму, мы признавали и поддерживали его, но в то же время мы оберегали земную власть от его духовных притязаний. Наши епископы ссорились с Папой Римским, а наши князья противились своему повелителю. Нашими добродетелями были преданность и строптивость. Мы отстаивали и политику гибеллинов, и политику гвельфов. Мы были и южными немцами, и нордическими германцами. Мы были мистиками на Западе и пионерами на колонизируемом Востоке. Мы изменили Штауффе-нам, когда те находились в зените своей славы. Мы ссорились из-за их короны, которую в конце концов передали инородцам. Мы пересилили распад империи через суверенитет земель. Разрушив великое, мы сплотились в малом. Мы проводили династическую политику и разрослись до уровня габсбургско-испанской империи, на которой никогда не садилось солнце. Мы не основали собственной столицы, но создали великую городскую культуру. У венских рубежей мы защищали Запад от Востока, но наши границы прорвали именно на западе, у Рейна. Мы противились расколу церкви, но на тридцать лет превратили нашу страну в арену религиозных войн, которую вели разные вероисповедания. Наши протестанты в лице кальвинистов и Лютера боролись друг с другом, позволяя распространяться контрреформации. Вестфальский мир поставил крест на попытках императора установить абсолютную монархию, но сделал Францию гарантом нашей немецкой империи. Князья раздирали страну на кусочки в то время, как императорский дом изматывал себя войнами за наследство. Пруссия заняла господствующее положение в Германии, но двадцать лет спустя после смерти Фридриха Великого Наполеон продолжил антигерманскую политику, начатую еще Ришелье.

Национальное сознание постепенно пробуждалось в стихах и научных теориях, но империя неуклонно распадалась. Немецкий идеализм вознес дух человечества на высший уровень, но народ идеалистов оказался под иноземным игом. Мы вновь обрели свободу и тотчас стихли. Мы были народом гениев, но начинали мы новую жизнь с манкирования Штейна, с непризнания Гумбольдта и недооценки Клейста. Мы позволили, чтобы другие народы догнали нас в том духовном превосходстве, которое было у немцев в 1800 году. И целое столетие мы провели в улаживании внутренних немецких конфликтов, пока наконец не основали Вторую империю. «Доминирование Пруссии» и «объединение Германии» стали целями, которые дополняли друг друга, пока Бисмарку, наконец, не удалось укрепить прусскую идею для того, что подчинить немецкой идее любые другие. Но в конце своей величественной жизни Бисмарк был обеспокоен судьбами Германии.

Эти тревоги оказались оправданными. Империя, основанная Бисмарком, дала трещину в самом ее династическом основании. Но творение Бисмарка пережило это потрясение, коль скоро Вторая империя была всего лишь окольным путем, ведущим к единению нации. Сейчас надо напомнить о том, что Бисмарк заблуждался в своих выводах относительно нации, которую он водружал на династический фундамент. Будучи консерватором, он был заинтересован в долговечности своего творения, а потому постоянно соотносил между собой внешние угрозы и внутренние возможности. Он не исключал, что «немецкие династии могут быть неожиданно ликвидированы». Но при этом он дополнял: «Маловероятно, что сердца немцев будут биться в такт европейской политике, ориентированной на права народов».

Сейчас это маловероятное предположение стало реальностью. Но последствия пока еще не стали явными. Империя формально сохранилась[18]. Если Германия сейчас в чем-то и уверена, то только в чувстве сплоченности, которое объединяет всех немцев. Племена, в которых Бисмарк видел угрозу для национального единства, отныне стремятся другу к другу, а не размежевываются. Возможно, они стремятся за рамки внутренних границ, которые со времен раздробленности произвольно пролегли по немецкому ландшафту. Они стремятся к собственным племенным границам, в которых они смогут обрести свою взаимную привязанность. Но люди сейчас ощущают в первую очередь лишь то общее, что объединяет их как немцев, вне зависимости от того, являются ли они южными или северными немцами, западными или восточными немцами. Проблемы унитаризма и федерализма оказались преодоленными. Баварцы, на сепаратизм которых перед войной беспочвенно возлагали большие надежды наши враги, сегодня являются тем самым племенем, которое истово следует за идеей национального обновления. С другой стороны, рабочие на окраинах страны противятся посулам наших врагов и крепко держатся за империю. И ни полякам, ни французам не сломить этого сопротивления. Эти рабочие на собственной шкуре испытали, что не существует никакого обещанного им Интернационала, но есть только нация, к которой они принадлежат. Все приграничные районы в одночасье ощутили себя марками[19]. И не спеша от национальных границ внутрь страны проникает понимание того, что сейчас сама Германия превратилась в одну единую пограничную заставу, которой предстоит справиться с врожденной ненавистью народов, которые через Версальский диктат пытаются застопорить наше немецкое существование. И это превращает нас из народа в нацию.

вернуться

18

Даже во времена Веймарской республики практиковалась приставка «рейхе* — «имперский». Канцлер республики именовался рейхсканцлером. Президент Германии назывался рейхспрезидентом. Денежная единица Германии, как и прежде, звалась рейхсмаркой.

вернуться

19

Марка — в немецкой традиции приграничный район, в котором соблюдаются особые меры предосторожности, так как он потенциально является объектом нападения неприятеля.