Выбрать главу

Революция — это самооборона. Оказывается, 9 ноября 1918 года было немецкой самообороной. Против кого? Как нам рассказали: против отсталого государства. Как нам сообщили: против системы, которая не соответствовала духу времени и оказывала в высшей мере пагубное влияние. Нам поведали почти на языке противника: против преступного правительства, на которое возложили вину не только за развязывание войны, но и безрассудное стремление сохранить пошатнувшуюся власть, которая продлевала свое бесполезное и бессмысленное правление. Обо всем этом нам рассказали. А мы и поверили. Мы имели достаточно поводов, чтобы скептически относиться к людям из правительства, которым как служащим была поручена наша судьба. Но в том-то и состояла трагедия, что они были лишь служащими. Но мы имели все причины относиться скептически к самим себе, к своей доверчивости, к своей опасной привычке с готовностью принимать советы, критически не изучив советчиков, к тому преступному обману, благодаря которому люди без какой-либо политики вписали в историю немецкую революцию.

Ноябрьское восстание по своим последствиям можно оценить как проявление самообороны, но иного рода, нежели мы привыкли считать — самообороны, направленной против всего того, что нам еще как-то досталось из прошлой немецкой эпохи. Самообороны против собственной природы, которая и в вильгельмовскую эпоху, и в революционерах, и послереволюционных демократах определялась нашей политической жизнью. Революция получит смысл только тогда, когда прорвется на этом участке. Когда вихрь, исходящий от нее, охватит все тело, когда она совершит переворот, который извлечет из народа пылающие и имеющиеся в наличии силы, которые в недавнишних руководящих кругах были охладевшими и закостеневшими. Революция не оправдала ожиданий, ни социалистических, ни прочих. Но самым большим разочарованием было то, что народные представители не происходили из народа. Из демократии не вышло государственных мужей, которые бы управляли делами нации так, как она этого заслуживает. Никакой одержимости делами, которая бы могла внушать оптимизм, только лишь катастрофические события, которые осуществляются с фатальной неизбежностью. Революция совершит переворот только тогда, когда сознательно отречется от того, что при прошлом поколении считалось особенным, немецким, а также до сих пор продолжает считаться таковым.

Вправе ли мы признавать революцию, которую мы должны отрицать как политическое событие, во имя будущих исторических уроков? Наше положение ужасно. Этим политическим положением мы обязаны революции. Мы загнаны в звериную клетку, перед решетками которой на наши же средства прогуливается человечество — победившие союзники. Мы вынуждены найти пристанище, подписав мир, который оставил нам только остов империи; иные отечественные земли отобраны, вода наших рек отнята, нам запрещен даже воздух. Мы получили республику, основным законом которой является не Веймарская конституция, а Версальский договор. Мы стали почти крепостными, у нас даже появился кабальный дух, дух франкофильства, который влюбляет нас во врага и заставляет думать, как он. На Парижской площади мы пережили самую отвратительную сцену, когда нашей армии, возвращавшейся домой после четырех лет войны и сотен битв, от лица революционного правительства демагогически-лживо и вместе с тем слащаво-лестно высказывали благодарность евреи и адвокаты, пацифисты и вовсе не служившие люди — те, кто за их спиной готовил крушение. Мы пережили эту сцену — самую отвратительную, самую позорную, самую бесстыдную из всех сцен…

Все же есть что-то в нас, не подтвержденное событиями, поскольку они не произошли, но мы готовились к ним, так как хотели бы увидеть всё по-другому. Что стало бы, если бы мы победили? Испытывало бы вильгельмовское поколение не просто великий, а свой величайший триумф? Было бы это триумфом для того самого народа, который столь неразумно вел себя 9 ноября? И смог бы тот же народ лучше понять доставшуюся ему победу, нежели постепенно осознаваемое поражение, которое он подготовил сам себе? Кто знает, не пережили бы мы у Бранденбургских ворот совершенно другую сцену: Вильгельм II во главе своей свиты, замерший подобно статуе, принимает поздравления от благодарного населения и затихших народных представителей. Но возможно и повторение той самой неприятной сцены в Версале, которой не смог избежать Бисмарк. Но если аристократический дух старого императора не был лишен болезненной человечности, то от его самоуверенного внука можно было ожидать совершенно других форм подчеркнутого преклонения и акцентированного унижения.

Это нечто неопределенное… Хочется успокоиться… Спрашиваешь и жаждешь получить ответ… Мы помним слова, которые старый и великий полководец обращал к униженной нации: «Кто знает, хорошо ли это!»

IV

Народ не хотел революции. Но сделал ее.

Итак, мы получили революционное государство. Стало быть, мы получили революционных государственных деятелей. В итоге мы получили революционный мир.

Теперь началась цепь неизменных следствий. В жизни, которую нельзя предопределять, когда-нибудь что-то должно измениться. Когда немецкий человек ходит под ярмом иностранного господства, идет постепенный процесс политизации народа и возвращения народу, стремящемуся добиться свободы, — его национальных корней. Между тем мы должны смириться с такой жизнью и злобно ждать мгновения, когда имеющиеся конфликты, невыносимые условия и позор нашего существования вспламенятся в гении нашей нации, в политическом духе, который исполнит наше право на будущее* Никто не сможет отобрать у нас будущего, если мы сами не откажемся от прав на него.

Подобно каждому разрыву с прошлым немецкая революция обладала потенциалом: политическим потенциалом, внешнеполитическим потенциалом. Когда вскрылся обман, который был совершен Антантой и с которым согласился Вильсон, то она получила самую большую возможность, которой могло обладать государство: в разочарованном народе проснулось огромное волнение, и неистовым движением в лицо нашим врагам было брошено обвинение в нарушении данного обещания — отказываемся от мира, предложенного нам в Версале, равно как от признания собственной вины, на которое он опирался. Но революционеры полагали, что они действуют очень мудро, когда принимали без какого-либо серьезного сопротивления ставшую уже очевидной ложь Антанты. Они не хотели раздражать врагов, они их успокаивали, и оказали им любезность и уличили в развязывании войны правительство, которое они свергли, дабы тем самым узаконить его низложение. Революции так требовались оправдания! Она, которая все упустила, добровольно поступилась своим моральным обликом. С горечью мы должны констатировать, что эти люди были самыми отвратительными представителями материалистического мировоззрения, которые всегда оберегали себя от упреков, заявляя, что они не признавали никаких нравственных установок. И они разрешали своим представителям не считаться к какими-либо духовными позициями. И все же, получив возможность вести борьбу за наше будущее немецкое существование от имени тех замечательных принципов, которыми нас заманил американский президент, мы открыли другие возможности, от которых мы отказывались раньше, и откажемся вновь, если Антанта сдержит свое слово и будет соблюдать заявленные принципы и будет хранить мир во всем мире. На фоне этой политико-этической борьбы, которую мы могли бы принять, можно было бы поставить мир перед фактом осуществленного аншлюса Австрии, революционным ударом решить великогерманскую проблему и, исходя из этого, открыть перспективы политики в Центральной Европе — но все это откладывается на неопределенное время. Мы не воспользовались моментом. Мы не использовали решающий момент и позволили решающему году пройти стороной. Когда мы имели дело с такими людьми, все произошло так, как должно было произойти. Дела шли своим роковым ходом. Мы не были свободны принимать решения, так как они определялись этой ошибочной полуреволюцией. Мы были совершенно дикими, и в то же время абсолютно ручными. Мы даже не решились положить конец коррупции, которая теперь процветает. О внедрении новой экономической системы не могло быть и речи. Само собой разумеется, социализм попал в разряд тех вещей, которые не удались революции, хотя она мыслила себя не только как политическая, но и как социалистическая революция. Но наши странные социалисты произвели на свет в высшей мере странных политиков, которые, придерживаясь иностранных идей типа парламентаризма западного образца, опасались восточной террористической диктатуры. Они отказались от всех собственных революционных идей, как только потребовалось нечто большее, нежели простое теоретизирование, в котором мы всегда были сильны, хотя в практической реализации идей — всегда очень слабы. Но от одной идеи мы не отказывались никогда: нас бросили на произвол судьбы.