Выбрать главу

Сами революционеры не смогут этого сделать. Они отказались от этого, они проявили свою никчемность, и это станет временем, когда они погрузятся обратно в свою ничтожность, откуда они и вышли. Останется только выхватить революцию из рук революционеров. Должны ли мы форсировать революцию? Нет! Мы должны влить ее в свою историю. Революция — это всегда поворотный момент. Неминуемого не избежать, оно должно настать и изменить мышление народа на времена. Немецкое восстание 9 ноября 1918 года никогда не могло проявить мощь, способную создавать традиции. 9 ноября всегда останется грязным пятном на немецкой истории, заслуживающим лишь забвения, которому мы хотим предать немецкий бунт. Но если мы надеемся на то, чтобы сделать немецкую нацию политической, то мы всегда должны помнить об испытаниях, которые выпали на нашу долю в последнее время. Революционеры, напротив, делают все возможное, чтобы заставить забыть народ об этих переживаниях. И действительно: когда мы припоминаем, то это производит не меньшее впечатление. Пришло время, когда стали опасаться даже воспоминаний. У нас были победы, но мы не поднимали вокруг них шумихи. Как нация мы выполняли все, что от нас требовало государство. Но сейчас мы не хотим ничего об этом знать. Это слишком болезненно. Не надо затрагивать это. Мы хотели жить настолько хорошо и плохо, по возможности все-таки хорошо, насколько могли себе это позволить. Мы пытаемся быть более легкомысленными, нежели являемся на самом деле. Проснется ли в брызжущей революционной совести стыд, что в знак товарищества мы не поставили ни одного надгробного монумента неизвестному солдату. Два миллиона павших у Соммы и Марны, на полях Фландрии, России, Финляндии, Польши и Италии, Румынии, Малой Азии, во всех морях, кажется, зря погибли во имя нации, так как они забыты ей. Мы не ответим на унижения, чинимые нашими врагами, и на самовосхваления, которые выпали на их долю, — просто гордо и немного пренебрежительно укажем, что мы были народом мировой войны и таковым останемся в истории.

Мы снова и снова не принимали в расчет, что наши шансы равны один к десяти. Склонные к народным идеалам, мы были обмануты немецкой революцией, которая должна была закончиться триумфом с вероятностью десять к одному. Напротив, мы допустили, чтобы немецкие интеллигенты и пацифисты рискнули прийти к нам с gloria victis — этим чудовищным издевательством над деполитизированным народом, который соблазнили политическим действом. В то же время другие (циники) говорят, что они теперь знают о «великом времени», «величайшем времени» — так они называют свое собачье воззрение. После 1918 года имелось множество незнакомых нам людей — офицеров старой армии, бывших служащих, которые не перенесли крушения и тихо ушли из мира и истории, так как их жизнь была отныне лишена смысла. Но мы не слышали ни про одного из тех, кто идеологически готовил революцию: ни про революционера, ни про демократа или про пацифиста, что они не смогли пережить Версальское предательство, так как обещанное им оказалось обманом и самообманом.

Мы не хотим сличать, какими мы были немцами до 19М года и какими немцами стали после 1918 года. Мы ищем третью точку зрения. Как ни странно, но на правом фланге, так же, как и на левом, крепнет присущее тем немногим общностям, которые мы еще имеем в растерзанной революцией нации, убеждение, которое решительно возражает против возвращения вильгельмизма. Принципиально отвергая его по разным причинам, из различных убеждений, эти люди двигаются в одном направлении. В народе это чувство демократического самоуважения, направленное против прошлого, так как оно по крайней мере не хочет признавать будущее. Это то, что революционным способом было осуществлено в Германии после неудачной войны, что было просто необходимым, но оказалось напрасным. И среди националистов есть составные настроения, которые отчасти продолжают пангерманскую критику вильгельмовского дилетантизма, а отчасти, что гораздо важнее, являются проявлением революционного понимания консерватизма. Они намерены отделаться от реакционеров, которые стали уделом истории, и посвятить себе полностью политике. Реставрации как исторические эпохи были пустыми, кропотливыми. Никакого значения и никакой собственной власти. Подарок для эмигрантов, которые бросили свой народ, а теперь вновь садились в покинутые кресла. Реставрация Вильгельма II была бы самым бессмысленным событием. История уже воздала ему должное. Он — особый тип и представитель эпохи, которая была названа его именем. Он правил как капризный и неразборчивый властитель. Как выражение своего ничтожного окружения, он боялся приговора истории гораздо меньше, чем настоящего, которое он претерпел и заслужил. Отвлекаясь от его личности, для нас сейчас истинным является то, что Герман Конради прогнозировал в своем трагическом письме, где он писал о молодом поколении и об этом последнем кайзере, уже год как восшедшем на престол: «Будущее будет заваливать нас войнами и революциями. А затем? Мы знаем только, что интеллигенция сплотится вокруг культуры. А также бедность и нищета. Определенно лишь одно. Гогенцоллерны войдут во главе в эту таинственную сферу будущего. Будут ли они востребованы новым временем? Опять же мы этого не знаем». Если бы вернули Вильгельму И, когда-то правившему мировой империей, ее бренные останки, которые теперь называются немецким народным государством, то противоречия нашей жизни стали бы еще невыносимее, чем они есть сейчас. Как незавершенный народ, которым мы являемся в данный момент, вероятно, мы имеем впереди еще очень долгую историю. Но, чтобы оказаться в нужном месте, мы всегда выбирали окольные пути. Революция вовсе не обрывает мировую историю, как полагают приверженцы утопичной всемирной справедливости, которые обещали нам рай на Земле, где все люди и народы смогут жить в вечном мире, довольные своей жизнью. Наша история, напротив, лишь начинается с революции, с разочарования в ней. История вступила в новую стадию, как уже часто случалось. Но на этот раз это решающий этап, где нам предстоит пройти высшую и последнюю проверку и стать нацией, которая сама определяет свою судьбу. На этой стадии немецкий народ подавит волнение, которое связано с политизацией нации, а также осуществит процесс нашей национализации, начатый еще революцией, — в противном случае мы перестанем существовать как нация. Да, мы извлечем пользу из критики революции, которая немного от этого потеряет, если революция вообще может что-то потерять. В той безропотной жизни, которая закончилась для нас восемь лет назад, мы учились отличать, что действительно является потерей, а что действительно является выигрышем, а что, возможно, — и тем и другим.

Есть революционная выгода, которую можно постичь лишь при соответствующем настроении: она все же имеется или же ощутимо присутствует. Очень тяжело представить эту выгоду в определенных значениях, предъявить ее, подтвердить ее наличие. И напротив, она пропадет, если мы попытаемся соотнести ее с действительностью так называемых достижений, не говоря уж о революционных и республиканских успехах в политике. Но все же эта выгода существует. Революция изменила нас всех. Решение принято. Теперь перед народом стоят задачи, которые никто не может решить за него. Он сам должен справиться с ними. Эти изменения витают между людьми как великий народный дух. Мы не должны путать их с демократией хотя бы потому, что мы очень скоро столкнулись бы с демагогией. С момента революции они определяются нашей общественной жизнью и тем, как поступает отдельно взятый человек. Они взяли из этой жизни определенную суровость, которая пришла к нам из механизированных традиций и конвенций. Они делают людей ближе, давая им межличностные связи, которые не были возможны раньше в обществе, возвещая теперь о первом осознании сплоченности. Имела свои последствия и война, которая стерла различия, базировавшиеся главным образом на всевозможных предубеждениях. Но наша жизнь осталась такой же безобразной, какой и была. Время создания империи сменилось эпохой спекулянтов, а после революции на улицах мы столкнулись лицом к лицу с этими явлениями во всей их омерзительности — очевидное разложение. Но прослойка никогда не была всем народом, и за этой внешней жизнью мы получили право на углубленное существование, которое сближает немцев, которое вопреки застаревшей ненависти, всей враждебности, всем партийным представлениям о классовой борьбе создает в Германии судьбоносное чувство слитности, ощутив которое мы впервые догадываемся, что народ хочет быть нацией.