Только такое положение вещей было продиктовано отнюдь не теми причинами, которые оглашались оппозицией до 1914 года. Не потому, что империя работала с перебоями, за что, собственно, и подвергалась критике слева. И отнюдь не потому, что в ней отсутствовали вещи, которые сейчас принято называть завоеваниями революции: свобода волеизъявления людей, избирательное право для женщин, советы для детей, черно-красно-желтое знамя, в которых выражается то ли мнимая важность, то ли действительная никчемность. Наша жизнь до 1941 года была отвратительной совсем по другой причине. И если мы сегодня решились говорить об этом, то мы должны сказать, что она крылась в повсеместном и необузданном дилетантстве, которое проникало во все общественные дела империи. Той самой империи, которая должна была являться формой, великой формой, присущей 70-миллионному народу, которым тогда мы являлись. Формой, которая в своем естестве должна была соответствовать нашему национальному проявлению, а не кичливым порождением, чьи тщеславие и помпезность были призваны скрыть то, что нация не была причастна к империи. Это была империя без формы. Она отказалась от консервативной формы, которая породила эту империю. Империя заменила ее империалистической формой, которую она полагала вполне оправданной. Она тянула за собой массу поверхностно понятых традиций, которые ей было тащить не по силам. А еще была не менее поверхностно понятая, но весьма акцентированная прогрессивность. Подобное странное смешение даже не вызывало ни малейших смущений. Напротив, эпоха Вильгельма II была преисполнена напыщенной самоуверенности. И эта напыщенная самоуверенность стала вывеской, шумной и неслыханной ранее рекламой, прокатившейся по всему миру, которая, по сути, прославляла бесформенность и аморфность.
Несомненно, эта реклама относилась к достижениям, к ценностям, к весьма развитым навыкам. Это были достижения в области техники, индустрии, крупного бизнеса, которые мы почерпнули у мировой экономики. Их деловитость имела собственный стиль. Именно в эту эпоху, когда из энергии народа, из взаимодействия на современных предприятиях предпринимателей и рабочего класса империя, чьей лучшей традицией было прусское наследие, приобрела свой новый стиль. Только милитаризм сохранил свой стиль. Возможно, несколько резкий и пестрый, по-солдатски громогласный, но в то же время усердный в труде.
И все же политика империи, опиравшаяся на этот милитаризм, была рассеянной и нерешительной, несостоятельной, робкой, без цели, которая могла бы выдержать четкую линию, которую проводил и завещал нам Бисмарк. Эта политика вопреки обвинениям диктовалась не ощущением власти, а чувством боязни, которая находила выражение в полумерах. Она определялась чувством раздраженного и ревнивого опасения, что под удар будет поставлена привычная и обыденная очевидность показного могущества. Она обуславливалась тщеславной самоуверенностью Вильгельма И, лелеявшего свой престиж, без которого он не видел сути империи.
Вполне возможно, что победа в мировой войне положила бы конец этой империи дилетантизма. Не исключено, что не полыхни столь неожиданно мировая война, то немецкая нация постепенно благодаря собственным силам обрела бы достойное положение в мире. Может быть, что проблема перенаселенности оказала бы влияние не только на социализм, но и на капитализм, воспитав его во внешнеполитическом духе, дав новое содержание нашей индустрии, торговле, экономической политике, построенной на обращении.
Возможно, что наши колонии положительно повлияли бы на метрополию, освободив нацию от мелкобуржуазных привычек, зарегулированного бюрократией и полицией уровня жизни, дав свободу действий всем решительным, предприимчивым и авантюрным элементам общества.
Нет никаких сомнений в том, что накануне имелись отчетливые признаки превращения наших немцев в светских людей, что угрожало тогда революцией, которая могла отбросить нас обратно к узкосемейным связям. Можно было бы спросить жителей Гамбурга, Бремена, Киля, была ли у них как у народа живая сопричастность империи; сопричастность, порожденная пониманием мира, на самом деле оставшегося лишь у немцев, проживавших за рубежом.
Но вместе с тем шли изменения в молодежи, которая вначале существовала параллельно империи, но затем погружалась в нее. Она постепенно проникала в самые глубины, которые позволили бы возродить духовное содержание, вновь приведшее к империи как общественной форме. Если бы у нас только было время, то за нами бы последовало поколение, которое уверенно и неуклонно привело к иному, более свободному и более достойному пониманию немецко-сти, нежели вильгельмовская самоуверенность, бытовавшая накануне 1914 года.
Внезапное, неожиданное начало скоротечно развивавшейся мировой войны неожиданно сделало нацию вновь сопричастной делам империи. Четыре года, следовавшие друг за другом, еще раз показали нам, что мы являемся народом, находящимся перед реальной угрозой. Но крушение 1918 года продемонстрировало, что мы оказались не готовыми к опасности. Война смогла извлечь на свет из народа его лучшие, его сильные, его истинные качества. Верность, готовность, самоотверженность, с которыми нация вступила в войну, отвага, сила, упорство, которые она демонстрировала на всех полях сражений, еще раз показали агрессивному миру, на что способен обороняющийся народ. Но крах показал нам, что у нации не было политического содержания. Лишь после тягот войны и последовавшим за ней переворотом наступило то, что мы ждали так долго — нация стала обретать свою политическую суть. Она приобрела ее поздно в виде ужасных проверок — и никто не может предвидеть, обрела ли она свою политическую сущность слишком поздно или нет.
Консерватор признает взаимосвязь с судьбой, которой слишком много обусловлено и предопределено, чтобы просто наивно отказываться от нее. Реакционер полагает, что может изменить эту судьбу при помощи политики, придерживаясь все той же политики, которую он проводил в жизнь накануне войны и революции. Но тот же самый реакционер, который продолжает придерживаться ценностей, которые он исповедовал в сомнительное мирное время и во время крушения, а также во время, когда нация предавалась спокойствию или была унижена, оставался активистом. Он все обратил против себя: силы молодежи и рабочего класса; силы, которые все еще крылись в народе, которые жаждали творческого обновления.
Революция является всего лишь промежуточным событием.
Маркс называл ее локомотивом истории. Но если мы хотим определить место революции в историческом процессе и остаться при этом приверженцами материалистической картины мира, то мы должны, наверное, называть революцию крушением истории: неимоверные несчастия, которыми платят ее жертвы, не способные узреть ее результатов. Банально, но революцию можно назвать случайной катастрофой.
Катастрофы напоминают нам о человеческой небрежности. Катастрофы продолжают нас провожать даже тогда, когда мы задолго до этого предвидели, что они произойдут. Они могут быть неизбежны в силу неполноценности и, напротив, совершенства чего-то. В любом случае они следуют жестокой логике стихийных сил, которые они выпускают на свободу. Никто не будет утверждать, что в области, где они свершаются, они преследуют правильную цель, а также дают нам реальную возможность воспользоваться их результатами.
Самое большее, что дают нам катастрофы — это то, что мы с ужасающей ясностью обращаем внимание на. те недостатки, которые позволили разрушить наши привычки, нашу глупость и самонадеянность, уверенность в собственной правоте. И все это происходит бессмысленно, не во имя какой-то идеи, как кажется некоторым. Конечно, имеются катастрофы, которые провоцируются саботажниками и политическими мародерами, которые, как хотелось бы нам думать, лишь воспользовались удобным случаем. Но уже работу по наведению порядка революционер должен предоставить другому человеку, который знаком с жизнедеятельностью государства и экономики. Человеку, который, исходя из собственного опыта, мог бы вновь вдохнуть жизнь в сломанное, искореженное и искалеченное существование, которое отныне является уже не революционным, а вновь консервативным. Жизнь, выведенная из состояния равновесия, вновь выравнивается. И с ней восстанавливается консервативный уклад, на котором базируется мир.
Сегодня мы находимся в консервативном протестном движении. В нем находится Россия. Германия размышляет над его проблемами. Европа, вздрагивая всем телом, чувствует эти процессы. Нет такой страны, над которой бы не парили духи революции. Нет таких стран, которые бы не были повергнуты мировой войной в пучину страданий, которые бы не испытали на себе ее экономическое и мировоззренческое воздействие. Повсюду имеются люди, которые видят, как новая историческая эпоха взрывает реальность, которая призвана для их народа или же всего «человечества», как говорят истово верующие в разум, стремящиеся быть причастными к этой эпохе. Но как раз те народы, которые накануне прорыва революции смогли уберечься от распада, с двойным рвением стремятся сохранить присущие им формы и связи.