Таким образом, Рейнольдс и Брилл перенесли свою взаимную ненависть в зрелость; будучи ковбоями конкурирующих ранчо, оба нашли возможность вести свою личную войну. Рейнольдс угонял скот у босса Брилла, и Брилл платил ему той же монетой. Каждый из них был взбешен тактикой другого и считал себя вправе уничтожить своего врага любым доступным способом. Брилл застал Рейнольдса без оружия одной ночью в салуне в Кау-Уэллсе, и лишь позорное бегство черным ходом, когда пули свистели у него за спиной, спасло шкуру Кэла.
В свою очередь он, засев в кустах, аккуратно выбил своего врага из седла на расстоянии пятисот ярдов патроном калибра 30–30 — и, не случись несвоевременного появления почтового фургона, вражда на том бы и окончилась. Не будь свидетелей, ничто не отвратило бы Рейнольдса от первоначального намерения покинуть укрытие и выколотить раненому Бриллу мозги прикладом винтовки.
Но враг, обладавший жизненной силой длиннорогого быка, оправился от раны и, едва встав на ноги, отправился с удвоенной силой чинить разные неприятности человеку, сумевшему застать его врасплох.
И вот теперь, после всех этих засад и стычек, враги сошлись на хорошей дистанции стрельбы, среди одиноких холмов, где постороннее вмешательство было маловероятным.
Больше часа они пролежали среди скал, стреляя при каждом намеке на движение. Ни один из них не попал в цель, хотя пули калибра 30–30 проходили порой в миллиметрах.
В висках Рейнольдса бешено стучал пульс. Солнце изливало жар аккурат на него, и вся рубашка промокла от пота. Мошки роились вокруг его головы, попадая в глаза, и он злобно ругался на них. Мокрые волосы прилипли к голове, глаза горели от яркого солнца, а ствол винтовки накалился в руках. Правая нога начинала неметь, и он осторожно двигал ею, стараясь проделывать это так, чтобы не звякала шпора, — хотя, конечно, Брилл был слишком далеко, чтобы услышать этот звук. Весь этот дискомфорт подпитывал гнев Рейнольдса: во всех своих страданиях он винил врага. Солнце ослепительно играло на сомбреро Кэла, мысли слегка путались — среди этих голых скал было жарче, чем в адском очаге. Его сухой язык облизывал запекшиеся губы.
Сквозь путаницу в его мозгу пробивалась ненависть к Исаву Бриллу, ставшая уже не просто эмоцией, а навязчивой идеей, чудовищной блажью. Рейнольдс содрогнулся от щелчка винтовки Билла, но его пугала не смерть, а мысль о том, что он может погибнуть от рук своего врага, — столь невыносимая и непотребная, что при одном ее проблеске сознание утопало в багряном мареве. Он бы безрассудно пожертвовал жизнью, если бы знал, что Брилл отправится в вечность хотя бы на три секунды раньше его.
Кэл Рейнольдс не анализировал эти чувства. У мужчин, пробивающих себе дорогу в жизнь через техасские прерии, обычно нет времени на самоанализ. Он не осознавал силу своей ненависти к Исаву Бриллу, — так люди не задумываются над тем, как работают их руки и ноги. Гнев сделался частью его существа — даже больше, чем частью. Он окутывал его, поглощал; его разум и тело были не более чем материальным воплощением гнева. Кэл Рейнольдс стал чистой ненавистью — она заменила ему и все порывы души, и, похоже, саму душу.
Его инстинкты, не скованные изнуряющими оковами утонченности и интеллекта, произрастали прямо на голой почве примитива — и вот из них выкристаллизовалась почти осязаемая абстракция по имени Ненависть, слишком сильная, чтобы даже смерть ее угасила, и достаточно мощная, чтобы воплотиться сама по себе, без участия материальной субстанции.
Примерно четверть часа ни один из них не произнес ни слова. Инстинктивно сражаясь со смертью, как гремучие змеи, затаившиеся среди скал, впитывая яд солнечных лучей, соперники лежали, ожидая своего шанса, участвуя в смертельной игре на выносливость, пока нервы одного из них не натянутся до опасного предела.