Говоря о советских временах, этнолог В.Тишков[11] подчеркивает: «Советский человек был очень частным человеком, и именно это обстоятельство пропустила наша экспертиза, увлекшись анализом мира пропаганды и верхушечных установок». Даже немного странно, что это надо кому-то доказывать. Всякий, кто наблюдал жизнь не из кабинетов Старой площади, знает, что русские хоть и участливы, но при этом до такой степени не коллективисты, что это можно рассматривать как врожденное народное свойство (известный недостаток, если хотите). Кто этого не учитывал, всегда обжигался — как Александр I с его «военными поселениями», задуманными по образцу коммун. Провал усилий сделать коллективное сельское хозяйство рентабельным был наиболее явным именно в РСФСР. Не во всех прочих республиках колхозы оказались столь же безнадежной затеей. Форм вполне успешного общинного хозяйствования в мире не так уж мало и сегодня. Это мексиканские «коммуны» и «эхидо», израильские «кибуцы», японские «сонраку», шведские «коллективы», итальянские «арки». В России же, как было упомянуто выше, не выжили даже полезные пережитки общинной жизни, подобные узбекскому хашару или белорусской толоке.
Когда газеты у нас начинают обсуждать межэтнические отношения, сразу выясняется: читательская масса, не подозревающая о том, что наши обществоведы постановили считать нас народом с общинной психологией, держится как раз противоположного убеждения. Всего одно читательское высказывание: «У русских нет традиции жить и работать этническими, земляческими общинами, а напрасно!» (Московские новости, 24.5.98). По контрасту, наш простой человек сразу подмечает в других народах (почти во всех) такую черту: «Эти-то, — говорит он, — подружнее наших будут». Подружнее, значит, пообщиннее по сравнению с нами.
В последние годы россияне стали бывать за границей, и те, кто ездили не в составе туристских групп, а гостили у друзей или родни, почти наверняка замечали вокруг себя наличие общинной жизни. Самые настоящие общины, весьма властно ведающие массой вопросов (они могут, например, запретить хозяину дома продать его нежелательному, на взгляд общины, лицу), действуют в тех новых, иногда обнесенных оградой поселках для людей среднего класса, где все дома сперва одновременно возводятся, а затем более или менее одновременно заселяются — в Испании такие поселки зовут urbanizationes, в Англии, кажется, developments. В США я слышал от наших евреев, переселившихся в эту страну, что они находятся под опекой местной еврейской общинны. В маленьком итальянском городке улица (т. е. община соседей[12]) устраивает «праздник улицы», ради которого всем, включая собак, заказывают майки с приличествующей надписью, в день праздника улица заставлена столами с угощением и пр. На мой вопрос, не замрет ли соседское единение до следующего года, мне ответили, что улица круглый год сообща решает вопросы своего быта и благоустройства, детского досуга, борется со слишком громкой музыкой и противоугонными сиренами; только что решили (с перевесом всего в голос) устроить на проезжей части через каждые 50 метров пологие горбики, чтобы машины не могли разгоняться — ну и так далее.
Для тех, кто сочтет мои соображения о тяге иностранцев к общинной жизни случайными наблюдениями поверхностного путешественника, приведу нечто более убедительное: слова английского премьера Т.Блэра. Ставя Британию в пример остальному миру, он сказал в своей речи 29 декабря 1999 года, что и другим нациям для успеха в следующем тысячелетии необходимо «развивать общинные узы», добавив: «люди нуждаются в общинах, нуждаются в чувстве принадлежности».[13]
В России подобных тенденций совершенно не наблюдается, и об этом следовало бы даже посожалеть, ведь община — гражданское общество в миниатюре, а о гражданском обществе у нас ныне не вздыхает только ленивый. Но — чего нет, того нет. Отсутствует в нас коллективизм и тяга к общинному сотрудничеству.
О НЕСЧАСТНОМ РУССКОМ КРЕСТЬЯНИНЕ И СЧАСТЛИВОМ ЕВРОПЕЙСКОМ
Раз уж мы упомянули освобождение помещичьих крестьян в 1861 году, проделайте такой опыт: спросите какого-нибудь знакомца, слывущего эрудитом, какой процент тогдашнего населения России они составляли? Потом второго, третьего. У меня хватило терпения опросить пятерых. Все ответили, что, поскольку Россия была тогда крестьянской страной, процентов 90. Они сказали так не потому, что где-то встречали подобную цифру, а потому, что цифра была в духе того, что они вынесли из советской школы. Правильный же ответ таков: около 28 % (22,5 млн освобожденных от крепостной зависимости на 80-миллионное население страны). Во времена Павла I, всего шестью десятилетиями раньше, доля крепостных была вдвое(!) выше. То есть, выход людей из крепостного состояния происходил естественным ходом вещей и до реформы 1861 года, притом исключительно быстро. Эти данные вы найдете во множестве книг, например, в трудах авторитетного дореволюционного историка крестьянства В.И.Семевского («Крестьянский вопрос в России…», т. 1–2, СПб, 1888 и др.). Но и тени представления об этом не встретишь сегодня даже у начитанных людей.
Вспоминаю об этом всякий раз, читая очередные, но примерно одинаковые, рассуждения об «исторических судьбах» нашего отечества (или «этой страны»). Как я уже упоминал, нынешняя вспышка журнального россиеведения почему-то чаще отмечена отрицательным знаком. Я уже привык к неофитскому трепету, с которым очередной пылкий невежда клянет наше несчастное, на его (ее) вкус, прошлое. Им всегда ненавистна «крепостная Россия», «немытая Россия» (о «немытой» у меня будет отдельный и подробный разговор), «деспотическая Россия», «нищая Россия» (при внимательном же анализе написанного обычно видно, что ненавистна всякая Россия), и почти из каждой строки торчит незнание предмета.
С придыханием пишут, например, как все хорошо и правильно складывалось в благословенной Европе. Вспоминают продовольственную программу XVII века, выдвинутую французским королем Генрихом IV: «хочу, чтобы каждый мой крестьянин по воскресеньям имел суп, а в нем курицу». Правда, прошло почти сто лет после этих замечательных слов, и путешествующий по Франции Жан Лабрюйер записывает следующее: «Всматриваясь в наши поля, мы видим, что они усеяны множеством каких-то диких животных, самцов и самок, со смуглым, синевато-багровым цветом кожи, перепачканных землею и совершенно сожженных солнцем… Они обладают чем-то вроде членораздельной речи, и когда кто-либо из них поднимается на ноги, у него оказывается человеческое лицо… На ночь они прячутся в свои логовища, где живут черным хлебом, водой и кореньями» (цитату из Лабрюйера приводит Ипполит Тэн в своей знаменитой книге «Старый порядок», пер. с франц., СПб, 1907). За один 1715 год, пишет уже сам Тэн, от голода (не от чумы!) вымерла треть крестьянского населения Франции — и, заметьте, это не вызвало даже бунта против помещиков. В маленькой Саксонии от голода 1772 года умерло 150 тысяч человек — и тоже обошлось без потрясений.
Как беспощадно жестко была регламентирована жизнь крестьян Англии (уж не говорю о батраках, работавших за репу и джин) вплоть до конца Промышленной революции, я понял, побывав в музее крестьянского быта в графстве Уилтшир. Зато, слышу я, английский крестьянин остался свободным человеком. Скорее в теории. Он был намертво прикреплен к месту рождения. Как раз в годы царствования нашего Петра I, главного русского закрепостителя, в Англии свирепствовал Act of Settlement, по которому никто не мог поселиться в другом приходе, кроме того, где родился, под страхом «ареста и бесчестия». Для простой поездки в город крестьянину требовалось письменное разрешение (license). Многие помещичьи поля еще в XIX(!) веке охранялись с помощью ловушек и западней, которые могли искалечить и убить голодного вора. Видно, были причины охранять.
12
Не говорю "соседская община" , поскольку это специальный термин у историков и обществоведов.
13
А еще он сказал (см. газету "The Independent" от 30.12.1999), что реальной угрозой британскому преуспеянию в следующем веке стала бы утрата веры в себя ("a lack of self-belief" ). Интересная мысль в свете обсуждаемой нами темы.