После этого за столом стало оживленней, и тетя Надя, вытирая от пота рыхлое лицо полотенцем, рассказывала, что бабы болтали, будто убийца хоть и не найден, но найдут его непременно, потому что приезжали из Москвы врачи и другие специалисты и сделали снимок «по глазу»; сначала никто не понял, что это за снимок такой, но тетя Надя объяснила: когда человека убивают, то в глазу остается изображение того, кого видел покойный в последний раз, а потом уж это изображение переснимают на настоящую карточку, а по ней не так уж и сложно найти преступника, ведь не за горами же он, в нашем поселке или в городе. И опять все согласно кивали и верили: убийцу найдут, раз взялись искать, то обязательно найдут…
Вот здесь, за столом, во время поминок и произошел со мной срыв, будто опрокинулась стена, отделявшая меня от остального мира, и скопившийся в душе после убийства Ленушки ужас словно бы прорвался и хлынул наружу… В какой-то момент я почувствовал, что по моей спине сползает нечто скользкое и колючее, и тут же заметил хитрые глаза Лидуни и понял: она сунула мне что-то за шиворот, я выдернул рубаху и достал из-под нее полуобглоданный кусок селедки, некоторое время я смотрел на него, потом с силой запустил в Лидуню, но попал в глаз немцу Вальтеру и тогда кинулся, сжав кулаки, на эту настырную девчонку.
С этого момента я впал в забытье и, говорят, находился в нем долго, но я ничего из того не помню, мама мне рассказывала: я вцепился в Лидуню так, что меня не могли от нее оторвать, я царапал ей лицо, бил ногами в живот, и только Степан Тимофеевич, применив силу, оттащил меня…
«А то бы неизвестно, что и было бы, — говорила мать. — И откуда что взялось в этом хрупком теле…»
Я провалялся несколько дней в жару и бреду, мать сутками дежурила подле меня, и потом несколько дней был так слаб, что не мог вставать с постели. Когда я немножко пришел в себя, Лидуня с исцарапанным лицом боязливо подходила к моей постели и клала на табуретку тетрадки с задачками, чтобы я не отстал от школы. Надо сказать, что с этих дней она очень изменилась ко мне и, когда я поднялся и оправился окончательно, шла со мной в школу не на полшага вперед, а на полшага позади, дома всячески старалась угождать, и я слышал, как в школе говорила подружкам:
«Его лучше не тронь, он бешеный…»
Когда болезнь моя кончилась и я пришел в себя, отец, видимо по настоянию матери, спросил: чего бы я хотел получить к первомайским праздникам, какой подарок? И тогда я ему сказал:
«Ничего, батя, не надо. Вот если бы ты меня на завод сводил…»
Они переглянулись с матерью, и я увидел, как мать кивнула в знак согласия, и тогда отец сказал:
«Ладно, пойдешь со мной завтра…»
В этой просьбе не было никакой рисовки, да и не надо представлять дело так, будто я просился у отца на завод, как в некий храм, в фанатичном порыве, поклонения перед тем огромным и главным, чем жил наш поселок, просто в мальчишеской голове возникла странная фантазия: надо побывать в том месте, где работала Ленушка, — может быть, там что-то осталось от нее. Что может остаться — я не знал, но верил: обязательно отыщутся ее следы.
И наступил день, когда мы прошли с отцом через проходные и очутились на широком, мощенном булыжниками дворе, а навстречу нам поднимались бурые, черные, белые дымы, и за высокими окнами закопченного здания гудел пронзительно красным пламенем огонь, и по мере того, как все далее углублялись мы в этот двор, свист и грохот тесней окружал нас, заглушая шаги и голоса.
«Так куда тебя вести?» — спросил отец.
И я не задумываясь ответил:
«В новый цех».
Он понял, в чем дело, кивнул, и мы свернули направо и вскоре вышли к длинному кирпичному зданию, вошли в него через высокие ворота… Поначалу я отпрянул от летящих мимо раскаленных листов металла, которые разбрасывали искры, и те падали на пол, шипя и пригасая; здесь было парно, как в бане, и жарко; мы обходили стороной, чтоб не получить ожога, небольшие — а по нынешним временам даже крохотные — прокатные станы, где каталось кровельное железо, и у одного из этих станов я увидел Степана Тимофеевича, он строго восседал на высоком металлическом сиденье, держа руки на рычагах, и наблюдал, как из печи летели прямо на него раскаленные листы, но к себе он их не подпускал, поворачивал рычаг, и листы жестко обжимались двумя блестящими валками. Степан Тимофеевич заметил нас, но даже не кивнул, не обернулся в нашу сторону, он невозмутимо делал свою работу, а у стены на скамеечке сидели двое рабочих и, лениво покуривая, переговаривались о чем-то своем, наконец один встал, пригасил окурок и пошел к Степану Тимофеевичу, и тогда тот уступил ему место.