Все так же громко и решительно он продолжал:
— Подавляющее большинство обычных людей любого цвета кожи и вероисповедания превыше всего жаждут мира и покоя — и все же мир, населенный, в основном, трезвыми, разумными существами, не может утолить эту жажду. Нам не позволяют ее утолить! Для тех, кто занимает в земной иерархии верхнюю ступень, всеобщее миролюбие означало бы голодную смерть! Им любой ценой требуется урожай страдания — чем больше, тем лучше, — и повсеместно!
— Вот ужас-то! — вырвалось у Кармоди.
— Если мир терзают подозрения, раздирают противоречия, изнуряет бремя военных приготовлений, — будьте уверены: близится время жатвы. Чужой жатвы! Эта жатва — не про нашу честь, ибо мы — всего лишь бедные межеумки, безмозглые злаки неправедной нивы! И жатва может возвещать лишь нашу гибель.
Грэхем подался вперед, задиристо выпятил подбородок, устремил горящие глаза на аудиторию.
— Господа! Я пришел не просто рассказывать. Я пришел дать вам формулу Бьернсена, чтобы каждый мог проверить ее на себе. Возможно, кое-кто полагает, будто я развлекаюсь, нагоняя страх. О если бы так и было! — Он усмехнулся, однако усмешка вышла кривой и отнюдь не веселой. — Я прошу — нет! — я требую: пусть мир узнает правду! Всю правду. Пока не поздно. Никогда человечеству не изведать покоя, никогда не познать неомраченного счастья, ежели его соборную душу гнетет чудовищное бремя, если общий разум его растлевается в зародышах! Истина — вот наше оружие, ибо иначе эти твари никогда не пустились бы в такие крайности, пытаясь ее сокрыть. Они страшатся правды — значит, правду надлежит обнародовать. Нужно открыть миру глаза!
Грэхем сел и закрыл лицо руками. Оставалось немало такого, чего попросту нельзя было сообщать. И без того многие здесь присутствующие удостоверятся в справедливости услышанного, поглядев на грозящие небеса, — и, погибая, крича от пронзающей душу истины, корчась от ужаса, обжигающего бешено бьющиеся сердца. Напрасно будет отбиваться или бежать от невидимого врага. Они умрут с беспомощным и бесполезным лепетом.
Грэхем смутно слышал, как полковник Лимингтон обращается к присутствующим, как он просит расходиться по одному со всевозможной бдительностью и осторожностью. Каждому из уходящих надлежало взять копию драгоценной формулы, дабы как можно скорее проверить ее на себе и доложить об увиденном. И — самое главное — каждому предстояло строго следить за своими мыслями, чтобы, потерпев неудачу, казаться одиночкой, а не членом некоего сообщества. Многоопытный Лимингтон отлично понимал грозящую опасность — и пытался по мере сил уменьшить ее.
Один за другим государственные служащие покидали помещение. Каждый получал от полковника листок бумаги. Все оглядывались на неподвижно застывшего Грэхема. Никто с ним не заговаривал. Невеселые раздумья понемногу пускали ростки в ученых умах.
Когда удалился последний, Лимингтон сказал:
— Грэхем… Вам оборудовали место, чтобы поспать. Оно еще глубже под землей. Мы изо всех сил заботимся о вас: ведь гибель Бича означает одно — вы последний человек, получивший сведения из первых рук.
— Отнюдь не уверен.
— Что? — У Лимингтона даже челюсть отвисла.
— Я так не думаю, — устало пояснил Грэхем. — Одному Богу известно, скольких ученых успел известить о своем открытии Бьернсен, скольких известили через вторые руки… Некоторые наверняка отмахнулись от этого, как от заведомой галиматьи, — так им, во всяком случае, показалось. Никто из этих последних не потрудился проверить известие — и потому до сих пор жив. Были и такие, что повторили опыт Бьернсена и пришли к единственно возможному выводу. Заметьте: пришли — и живы. Это перепуганные, затравленные люди, приведенные собственным знанием на грань помешательства. Они боятся выставить себя на посмешище, укорить свою гибель, вызвать невиданную бойню, если примутся выкрикивать истину направо и налево. Они скрываются в безвестности, шныряют и прячутся, словно помойные крысы. Придется изрядно попотеть, чтобы их выловить.
— Вы считаете, что, будучи обнародованы, ваши сообщения приведут к беде?