— Им будет все равно.
— Разве для женщины все равно, если другая отнимает у нее часть любви ее мужа?
— Она будет довольна своей частью, лишь бы ее не ограничивали в расходах. Единственное, что злит женщину, это когда муж дает мало денег на еду, одежду и всякие прихоти; но если он позволяет тратить, сколько ей заблагорассудится… Правда, если у нее есть от него дети…
— А если есть дети, тогда что?
— Да ведь настоящая ревность бывает, сеньорито, только из-за детей. Мать не может терпеть другую мать или женщину, которая может стать матерью; мать не потерпит, чтобы у ее детей отнимали кусок для других детей или для другой женщины. Но если у нее нет детей и ей не предъявляют счет на то, сколько она потратила на еду, одежду, разные там штучки-дрючки, — ба! — ей и горя мало. Если мужчина, кроме одной женщины, которая ему дорого стоит, имеет еще и другую, которая ему ничего не стоит, та, дорогая, едва ли будет ревновать вторую, которая мужу ничего не стоит; а если вторая вдобавок еще дает кое-какие деньги, если он одной женщине приносит деньги, взятые у другой, тогда…
— Что тогда?
— …тогда все идет как по маслу. Поверьте мне, сеньорито, Отелло женского рода не бывает.
— Как и Дездемон мужского.
— Возможно.
— Ну и рассуждения!
— А я, видите ли, до женитьбы на Лидувине и до того, как начал служить у вас, служил у многих господ. Я на этом деле собаку съел.
— Ну, а как в вашем сословии?
— В нашем сословии? Мы не можем себе позволить такой роскоши.
— Что ты называешь роскошью?
— Все эти штучки, которые показывают в театрах и описывают в романах.
— Но послушай, разве мало случается в вашем сословии преступлений из-за любви или ревности!
— Ба! Все из-за того, что эти франты ходят в театры и читают романы, а если б не это…
— Тогда что?
— Всем нам, сеньорито, знаете, нравится играть роль, никто не хочет быть самим собой, все живут так, как внушают им другие.
— Да ты философ!
— Так называл меня прежний хозяин, у которого я служил. Но Лидувина, пожалуй, права, вам следует заняться политикой.
XXI
— Да, вы правы, — говорил дон Антонио тем же вечером, сидя вдвоем с Аугусто в укромном уголке казино, — вы правы: в моей жизни есть печальная, печальнейшая тайна. Кое-что вы угадали. Вы редко навещали мой бедный очаг, — очаг ли? — но, наверное, заметили…
— Да, в вашем доме меня привлекало что-то странное, какая-то непонятная грусть.
— Хотя у меня есть дети, мои бедные дети, вам казалось, будто это дом без детей или даже без супругов.
— Не знаю, не знаю…
— Мы приехали издалека, очень издалека, мы бежали, но есть беды, которые следуют за человеком, окружают его, обволакивают, подобно таинственному облаку. Моя бедная жена…
— Да, по лицу вашей жены угадывается жизнь настоящей…
— Мученицы, скажите прямо. Так вот, друг мой дон Аугусто, не знаю, по какой причине — наверное, из-за тайной симпатии — вы проявили к нам самое глубокое сочувствие и расположение; и я, чтобы еще раз хоть на миг поверить, будто избавляюсь от бремени, расскажу вам о своих несчастиях. Эта женщина, мать моих детей, вовсе не моя жена.
— Я так и предполагал. Но если она мать ваших детей, если она живет с вами как жена, то она и есть ваша жена.
— Нет, у меня есть другая жена… законная, как говорится. Я женат, но не на той, с которой вы знакомы. А эта женщина, мать моих детей, тоже замужем, но не за мной.
— Ах, значит, двойной развод…
— Нет, четверной, как вы сейчас увидите. Я женился, будучи без ума, ну, совершенно без ума от любви, на женщине сдержанной и молчаливой; она говорила мало, но всегда казалось, что за этим кроется что-то многозначительное; у нее были синие, необыкновенно нежные глаза, которые казались сонными и просыпались только изредка, но уж тогда они метали искры. И вся она была такая. Сердце ее, душа, все ее тело обычно казались спящими, и вдруг все просыпалось, а затем очень быстро засыпало снова, как только гасла молния жизни, и какой жизни! А потом — как будто ничего и не было, как будто она начисто забывала прошлое. Мы словно каждый раз начинали жизнь заново, я постоянно должен был вновь ее завоевывать. Она согласилась стать моей невестой как бы в припадке эпилепсии и, вероятно, сказала мне «да» перед алтарем во время следующего приступа. Я никогда не мог добиться ответа, любит она меня или нет. Сколько раз ни спрашивал — и до и после женитьбы, — она всегда отвечала: «Таких вопросов не задают, это все глупости». Как-то она сказала, что глагол «любить» теперь произносят только в театре и печатают в книгах и что, если б я в свое время написал ей: «Я тебя люблю», — она меня бы тут же прогнала. Больше двух лет мы прожили с нею в каком-то странном браке, каждый день я должен был заново покорять этого сфинкса. Детей у нас не было. Однажды она не пришла ночевать домой, я чуть не сошел с ума, искал ее повсюду, а на следующий день из короткого сухого письма узнал, что она уехала с другим мужчиной, уехала очень далеко.