Выбрать главу

Сохранилось прошение, написанное юным врачом:

«Его Превосходительству

Господину заведывающему медицинской частью Российского Общества Красного Креста при армиях юго-западного фронта

Окончившаго с отличием медицинский факультет Университета Св. Владимира врача (ратника ополчения II разряда)

Михаил Афанасьевича Булгакова

Прошение

Имею честь покорнейше просить Ваше превосходительство предоставить мне место врача в одном из лечебных учреждений Красного Креста.

При сем прилагаю удостоверение за № 106 о выдержании мною испытаний на степень лекаря и нотариально засвидетельствованную копию с моего ополченского билета <…> удостоверяющего, что я состою ратником ополчения II разряда.

Врач М. Булгаков

4-го апреля 1916-го

Адрес: Киев, Андреевский спуск № 38, кв. 1» [109].

Булгаков предполагал работать, как и год назад в Киеве, но его отправили ближе к фронту в Каменец-Подольский. Обыкновенно биографы писателя пишут о том, что решение идти работать в военный госпиталь было сугубо добровольным, продиктованным высшими соображениями, об этом же сообщала и Надежда Афанасьевна Земская в письме Елене Сергеевне Булгаковой («Назначение киевских выпускников в земства состоялось не сразу, и Михаил Булгаков получил возможность все лето 1916 года проработать в прифронтовых госпиталях на юго-западном фронте, куда он поехал добровольно, поступив в Красный Крест» [48; 117]), но Татьяна Николаевна выдвинула более прозаическую и точную, хотя при этом нисколько не снижающую общий пафос причину: «Потом надо было как-то устраиваться. Ведь надо жить на что-то. На 50 рублей не очень-то…» [87; 42]

Таким образом, лето 1916-го Булгаков провел в прифронтовых госпиталях: сначала в Каменец-Подольском, потом в ходе наступления наших войск его перевели в Черновицы. Татьяна Николаевна следовала за ним. Больше он уже не говорил ей, чтобы она бросала работу. Фактически 24-летняя легкомысленная женщина, дочь крупного чиновника, которую готовили для обычной семейной жизни и мирных дворянских забот, попала в самое пекло врачебной деятельности мужа.

«Там очень много гангренозных больных было, и он все время ноги пилил. Ампутировал. А я эти ноги держала, – рассказывала она самому дотошному из своих многочисленных интервьюеров Леониду Паршину. – Так дурно становилось, думала, сейчас упаду. Потом отойду в сторонку, нашатырного спирта понюхаю и опять. Потом привыкла. Очень много работы было. С утра, потом маленький перерыв и до вечера. Он так эти ноги резать научился, что я не успевала» [87; 43].

Конечно, ее поступок был не единичным, мало ли русских женщин, среди них и дворянок, работали в Первую мировую в госпиталях либо отправлялись на фронт сестрами милосердия (здесь можно вспомнить и «Хождение по мукам» Алексея Толстого, и «Доктора Живаго» Бориса Пастернака, а кроме того, работала во время войны в тифозном госпитале будущая вторая жена Булгакова Любовь Белозерская), но все же Тасин случай был особый. Она служила не Родине, не победе, не престолу, она делала все для мужа и только для него. Будучи женщиной достаточно ограниченной, если угодно своеобразной «душечкой», она боготворила человека, еще никакого не знаменитого писателя и драматурга, а обычного юного врача, с которым судьба соединила ее в Киеве сначала в 1908 году гимназисткой, а пять лет спустя привела к венцу. Далекая от Церкви, сделавшая два аборта (второй в 1917 году), она вела себя по отношению к Булгакову с той степенью безоглядной верности, с какой воспетые Некрасовым женщины-декабристки бросали высший свет и отправлялись в Сибирь, причем никакой общественной поддержки, умиления, упоения собой, идеи служения великому человеку в ее поведении не было – она просто не могла жить иначе.

Вот что записывала в своем дневнике в сентябре 1916 года в Москве, где Булгаковы побывали перед назначением в Смоленскую губернию, Надежда Афанасьевна Булгакова: «Миша был здесь три дня с Тасей. Приезжал призываться, сейчас уехал с Тасей (она сказала, что будет там, где он, и не иначе) к месту своего назначения…» [48; 120]

Булгакову невероятно повезло с первой женой, ей с ним – нисколько. Все, что она делала в последующие годы, вызывает только восхищение. Если бы не было рядом с Михаилом Афанасьевичем этой женщины, явление писателя Булгакова в русской литературе не состоялось бы. Без Любови Евгеньевны Белозерской состоялось бы, без Елены Сергеевны Булгаковой – тоже, пусть это был бы совсем другой Булгаков, без Татьяны Николаевны Лаппа – не было бы никакого. Он просто не выжил бы без нее физически, и это хорошо понимал, не случайно говорил ей, когда они расстались, что Бог его за нее накажет.

И особенно ее поддержка проявилась в пору службы Булгакова земским врачом. Этот период его жизни впоследствии был описан им самим в «Записках юного врача». Он исследован специалистами-литературоведами и краеведами, проведены параллели между автором и его протагонистом, отмечены черты сходства и различия, никаких острых споров, похожих на те дискуссии, что разворачиваются вокруг иных произведений писателя, здесь не возникает, и совершенно правы те булгаковеды, которые говорят о значительной дистанции между героем «Записок юного врача» и их создателем.

Законченные в середине 1920-х годов уже вполне успешным, состоявшимся драматургом и писателем, «Записки юного врача» – книга, несмотря на ее драматизм и отдельные очень мрачные страницы, в целом все же очень радостная. Она создана в жанре своеобразного художественного мемуара и дружеского послания к своим молодым коллегам-врачам, в ней много иронии и самоиронии, юмора, света, оптимизма, а между тем реальная, продолжавшаяся почти полтора года работа в земских больницах оказалась едва ли не самым тяжелым периодом во всей изобилующей печальными событиями жизни Михаила Афанасьевича Булгакова.

Когда холодной дождливой осенью шестнадцатого года он приехал на место службы, ему было 25 лет. С тем, что выросший в одном из самых культурных городов империи и привыкший к дружескому окружению молодой человек из интеллигентной профессорской семьи увидел во глубине России, он не сталкивался раньше никогда. Прифронтовые госпитали не в счет. Там не было рутины. Там была работа на износ, но на подъеме, и потом, она была конечна, да и находился Булгаков в окружении других врачей, офицеров. Здесь же ничего этого не было. А были тоска, одиночество, от которого, по собственному признанию в одном из писем той поры, он спасался книгами и работой. Здесь все было слишком чужое, ненавистное ему. Уехать оттуда, бежать без официального освобождения от воинской службы он не мог, поскольку работал как военнообязанный, и несколько раз пытался это освобождение получить, но ему не давали его. В конце 1916 года и в начале 1917-го Булгаков ездил с этой целью в Москву, но безуспешно, хотя те поездки в город оставили счастливое загадочное воспоминание, позднее зафиксированное в дневниковой записи от 20–21 декабря 1924 года: «Около двух месяцев я уже живу в Обу<хов>ом переулке в двух шагах от квартиры К., с которой у меня связаны такие важные, такие прекрасные воспоминания моей юности и 16-й год и начало 17-го». С чем связана эта запись, кто скрывается за буквой К., мы не знаем и вряд ли когда-нибудь узнаем, но отношения с ней были очень недолгим просветом в судьбе молодого доктора, а потом снова наступала «тьма египетская».

«И вновь тяну лямку в Вязьме, вновь работаю в ненавистной мне атмосфере среди ненавистных людей…» [48; 271] – писал он сестре, когда прошел год его работы, и очевидно, что состояние враждебности к окружающему миру было в его душе очень глубоким. Оно было вызвано как особенностями его душевного склада, так и окружавшим его общим невежеством, знахарством, как говорила Татьяна Николаевна, вспоминая случай, как приехавший с роженицей муж угрожал доктору: «Смотри, если ты ее убьешь, я тебя зарежу», а сам доктор принимал трудные роды, сверяясь с учебником, нужные разделы из которого зачитывала ему жена.

«Это полоса была ужасная. Отчего вот и бежали мы из земства… Он был такой ужасный, такой, знаете, какой-то… такой жалкий был… Я знаю, что там у него было самое ужасное настроение… Да, не дай Бог такое…» [87; 44] – рассказывала Татьяна Николаевна, запомнившаяся свидетелю того времени агроному Николаю Ракицкому молчаливой и печальной женщиной. И хотя она не могла сравнивать состояние мужа с тем, что он переживет позднее, в пору литературно-театральной славы и безвестности, тем не менее ни травля в конце 1920-х годов, ни блокада и новая травля в 1930-е – сравняться с этим по опасности не могли. Именно в Никольском и Вязьме, соответственно селе и уездном городе Смоленской губернии, его жизнь оказалась подвешенной на том самом волоске, о каком говорил арестанту с подбитым глазом пятый прокуратор Иудеи.