Надо отдать Татьяне Николаевне должное, в своих устных мемуарах она это честно признавала и в отличие от многих писательских жен никогда не преувеличивала своей роли в судьбе мужа. «Нет, он мне не давал [читать]. Или скрывал, или думал, что я дура такая и в литературе ничего не понимаю» [87; 48], – рассказывала она Леониду Паршину. А в разговоре с Мариэттой Чудаковой приводила слова писателя: «Я не хочу тебе читать. Ты очень впечатлительная, скажешь, что я болен» [142; 56]. Или другое свидетельство у Паршина: «Я просила, чтобы он дал мне почитать, но он говорит: „Нет. Ты после этого спать не будешь. Это бред сумасшедшего“. Показывал мне только. Какие-то там кошмары и вce…» [87; 48]
Последние замечания обратили на себя внимание некоторых критиков Булгакова, увидевших между приемом морфия и регулярными занятиями литературным трудом самую прямую и непосредственную связь.
«Биографы Булгакова и исследователи его литературного наследия часто склонны не придавать большого значения увлечению писателя наркотиками, – пишет Н. Никонов. – Это обстоятельство его жизни ими или не упоминается вовсе, или весьма скупо и стыдливо – как несчастная случайность, приведшая к трагическому недугу, впрочем, мужественно побежденному.
Такой подход вызван непониманием того, что означает употребление наркотиков в принципе, и, в частности, для Булгакова, и ведет, в свою очередь, к непониманию многих аспектов его жизни и творчества.
Дело в том, что использование психоактивных веществ (наркотиков) – очень древний и устойчивый элемент многих духовных практик и культур, одна из форм оккультизма. Это средство проникновения в мир духов, получения от них тайных знаний, помощи, покровительства. Наиболее часто они применялись в обрядах шаманских или жреческих инициации, в мистериях, при которых посвящаемый как бы переживал свою смерть, означавшую прежде всего смерть прежнего „профанического“ человека и часто сопровождавшуюся страшными видениями и мучительными переживаниями, опытом страдания. Затем он „возрождался“ к новой жизни в новом качестве уже „посвященного“, человека, испытавшего мистическое озарение, ставшего связующим звеном между миром духов, богов и людей благодаря своим сверхъестественным дарованиям.
То, что произошло с Михаилом Афанасьевичем Булгаковым, было именно посвящением в литературу, совершившемся по всем правилам мистерий и инициации, с сохранением всех их основных компонентов. Правда, в переложении для русского интеллигента начала двадцатого века. Совершилась трагическая мистерия рождения нового русского Фауста, жреца литературы, в горниле оккультного наркотического опыта. Морфий убил Булгакова-врача и родил Булгакова-писателя. Он помог раскрыться его литературному таланту и придал ему определенную направленность, характер. Он дал ему столь необходимый для творчества опыт страдания и смерти, медиумическую утонченность и чуткость души, открытой для инспираций, богатую ассоциативность, образность мышления» [80].
Булгаков предстает в этой статье завербованным сатанистом, чернокнижником и оккультным агентом инфернальных сил, однако нужно обладать немалой смелостью, дабы обвинять в сговоре с дьяволом человека, который стал принимать морфий вследствие спасения им больного ребенка. Как бы ни был лукавый лукав, самопожертвование человека, милосердие, впоследствии ставшее одним из ключевых мотивов в «Мастере и Маргарите», едва ли бесовскому легиону по нраву.
Точно так же параллель между Булгаковым и Фаустом несомненно заслуживает внимания с точки зрения компаративистики, но уподоблять окруженного бюргерской обстановкой гётевского доктора русскому земскому врачу времен двух революций и повального бегства крестьян с фронта значит игнорировать и факты, и историю. Спору нет, фраза «морфий убил Булгакова-врача и родил Булгакова-писателя» звучит эффектно и броско, и, более того, ей можно найти косвенные подтверждения и в тексте самого рассказа («…если б я не был испорчен медицинским образованием, я бы сказал, что нормально человек может работать только после укола морфием», – признается герой рассказа, однако если глубже смотреть на вещи, то именно это признание и свидетельствует о прямо противоположной авторской позиции), но все же жизненный опыт смерти и страдания Булгакову давал не морфий или по крайней мере не только и не столько морфий, хотя и это обстоятельство нельзя скидывать со счета, сколько каждодневная на износ работа. Наконец книга, которую он написал в результате пребывания в Никольском и Вязьме, – одна из самых светлых, самых замечательных книг Булгакова, книг христианских, очень добрых и милосердных, а едва ли бы это произошло с рассказами, в нее вошедшими, если б автор для их создания продал душу дьяволу.
Булгаков написал о сострадании врача к больным, о той радости, которую испытывает доктор, когда тяжкая опасность минует больного (как в рассказе «Звездная сыпь», когда у женщины чудом не подтвердился сифилис), о повседневной самоотверженности и мужестве земских медиков – врачей, фельдшеров, медсестер, акушерок – чем бы мог поживиться на этих страницах и в этих образах враг рода человеческого, и разве ему, а не Творцу послужил и в своей врачебной деятельности, и в «Записках юного врача» Булгаков?
Скорее знаковый смысл соединения морфиниста и писателя заключается, с одной стороны, в той душевной и телесной лихорадке, в той чудовищной встряске, которую пережил Булгаков в 1917 году, а с другой – в том кошмаре, что был пережит его огромной страной. Сын профессора Киевской духовной академии стал писателем, был посвящен в большую литературу на самом пике личного и общего излома, и в частной истории болезни земского доктора и тотальном умопомрачении его родины можно увидеть определенную связь в духе того, о чем несколько прямолинейно, но по сути верно написал в тихом девятнадцатом веке поэт Яков Полонский:
Булгаков своим личным опытом пережил русскую революцию именно так – как страшное отравление, поставившее не только его самого, но и всю страну на грань гибели, и в этом совпадении можно разглядеть черты неслучайности его судьбы, трагической избранности и подготовки к тому, чтобы стать свидетелем и летописцем еще более страшных испытаний. В этом смысле писательское ремесло, как и всякое искусство-искус, искусство-искушение, должно быть отнесено к одному из самых для человеческой души опасных. Через соблазны, с юности ведомые Булгакову, прошли многие из творцов серебряного века, которых сегодня легко и даже очень аргументированно можно обвинять в прельщениях и обольщениях, но таковой была реальная история нашей литературы, которую гораздо ценнее понять, нежели просто осудить и отринуть.
Критики Булгакова, несомненно, правы в том, что в Никольском и в Вязьме их подсудимому был дан глубочайший внутренний опыт, без которого он не состоялся бы как писатель или по меньшей мере как тот писатель, каким мы его знаем. Они правы также в том, что это был опыт самого мрачного сорта, но то, что видел внутри себя русский Фауст времен двух революций, и то, что видел он окрест, его не обольщало, а корежило, ломало, плавило и приуготовляло к тому, чтобы написать ему назначенное. Назначенное кем и откуда: свыше или снизу – вот ключевой вопрос, который может возникнуть, и надо честно признать, что творчество Булгакова питало не только светлое, но и темное начало. И все же, если сравнить героя этой книги с его современниками, можно с большой долей уверенности заключить, что никакого сознательного заигрывания с нечистой силой у Булгакова не было и, например, чудовищное брюсовское –
к Булгакову никакого отношения не имело ни в молодости, ни в пору написания «Мастера и Маргариты».