В то смутное время, когда стремительно менялись и роли, и обстоятельства, и маски, беспутный, высокомерный, необязательный, с точки зрения Карума, Булгаков, которому приходилось очень не сладко, превыше всего ставил незыблемость вещей и ценностей в мире. Отсюда вечные образы абажура, саардамского плотника, Капитанской дочки, отсюда Алексей Васильевич Турбин с его неуклюжим старомодным монархизмом и сочувствующий этим же идеям подполковник Малышев. Булгаков как будто записывал своих любимых героев в партию стойких оловянных солдатиков, а нелюбимых – в «хамелеоны».
«О, чертова кукла, лишенная малейшего понятия о чести! Все, что ни говорит, говорит, как бесструнная балалайка, и это офицер русской военной академии. Это лучшее, что должно быть в России», – отзывался о Тальберге Турбин. И в какой-то степени его горькое восклицание могло иметь отношение к переменчивому Каруму, вернее, к тому типу, который Леонид Сергеевич собою олицетворял, потому что именно в слабости, нестойкости и изменчивости офицерской верхушки и предательстве генералитета увидел Булгаков причины поражения Белого движения, коему в Киеве 1918 года несомненно сочувствовал и в котором был впоследствии жестоко разочарован.
Но все эти мысли, оценки, характеристики, справедливые и нет, саркастические, нежные, ядовитые, страшно пристрастные, но всегда остроумные и точные и никогда приблизительные, появились лишь в написанном в 1923–1924 годах произведении, а пока что роман надо было прожить, уцелев в той смуте, что завертела город Киев в «кровопролитной оперетке» – определение, часто используемое в «Белой гвардии», но придуманное вовсе не самим Булгаковым, а гулявшее по страницам тогдашних киевских газет («Гетманство началось на Украине как оперетка немецко-венского изделия. Кончилась она как тяжелая драма» [90; 257], – писала «Киевская мысль» 15 декабря 1918 года) и вызывавшее возмущение у самого гетмана Павла Петровича Скоропадского – еще одного несомненного героя «Белой гвардии», который знал если не о романе, то по крайней мере о пьесе «Дни Турбиных», поставленной не только в СССР, но и за границей, и писал одному из своих корреспондентов: «Картина спектакля мне ясна. В пьесе пытаются, с одной стороны, показать безнадежность белого движения, с другой – … и смешать с грязью гетманство в 1918 году, в частности меня» [73]. Эти строки Павла Петровича относятся к 1928 году, но много раньше, в 1919-м, по свежим следам Скоропадский написал мемуары, в которых защищался от всех нападок известным беспроигрышным образом – нападая сам:
«Великорусские круги на Украине невыносимы. Когда за время моего гетманства туда собралась чуть не вся интеллигентная Россия, все прятались под мое крыло, и до комичности жалко, что эти же самые люди рубили сук, на котором сидели, стараясь всячески подорвать мое значение вместо того, чтобы укреплять его, и дошли до того, что меня свалили. <…> Великороссы никак этого понять не хотели и говорили: „Все это оперетка“ – и довели до Директории с шовинистическим украинством, со всей его нетерпимостью и ненавистью к России, с радикальным насаждением украинского языка и вдобавок ко всему этому – с крайними социальными лозунгами» [155].
Принадлежавший как раз к самым что ни на есть великорусским, великодержавным кругам на Украине Булгаков в романе дал свое понимание фигуры избранного в цирке гетмана как персонажа фарсового, беспомощного, неслучайно вложив в уста хмельного Турбина следующий спич, прямо перекликающийся с тем, что вспоминал Павел Петрович:
«– Я б вашего гетмана, – кричал старший Турбин, – за устройство этой миленькой Украины повесил бы первым! Хай живе вильна Украина вид Киева до Берлина! Полгода он издевался над всеми нами. Кто запретил формирование русской армии? Гетман. Кто терроризировал русское население этим гнусным языком, которого и на свете не существует? Гетман. А теперь, когда ухватило кота поперек живота, так начали формировать русскую армию? В двух шагах враг, а они дружины, штабы? Смотрите, ой, смотрите!»
По нынешним меркам все это звучит не слишком политкорректно, но зато по булгаковскому обыкновению бьет в самое яблочко. А вот с опереткой, которая так не нравилась гетману, и сам великоросс не согласился. «Велик был год и страшен был год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй», – начинал он свое повествование, и в чем угодно можно обвинять автора «Белой гвардии», но только не в том, что он сгустил краски либо предвзято изобразил повседневную жизнь киевлян и подлинность тех исторических событий, которые имели место в Киеве зимой 1918/19 года.
Это особенно важно сказать сегодня, когда незалежная Украина пересматривает и переписывает свое прошлое, объявляя даже не гетмана Скоропадского, вся вина которого заключается в конце концов лишь в нерешительности и осторожности, но на ком нет крови, а клинического палача и изувера Симона Петлюру национальным героем; когда нынешний украинский президент возлагает цветы на его могиле в Париже, а в Киеве собираются установить «Пэттурре» памятник. А между тем во всей истории Гражданской войны на Украины едва ли были более кровавые дни, чем те, когда литературный критик Симон Петлюра устанавливал самостийность от Киева до Карпат, обращаясь к населению с чисто большевистскими лозунгами, ныне в братской республике очень популярными:
«По приказу Директории Украинской Республики, я, как Верховный Главнокомандующий, призываю всех украинских солдат и казаков бороться за государственную самостийность Украины против изменника, бывшего царского наймита, генерала Скоропадского, самочинно присвоившего себе права Гетмана Украины. По постановлению Директории, Скоропадский объявлен вне закона за преступления против самостийности Украинской Республики, за уничтожение ее вольностей, за переполнение тюрем лучшими сынами украинского народа, за расстрел крестьян, за разрушение сел и за насилия над рабочими и крестьянами. Всем гражданам, живущим на Украине, запрещается, под угрозой военного суда, помогать кровопийце-генералу Скоропадскому в бегстве, давать ему продукты и защиту… Войска Республики имеют целью вдребезги разбить строй, установленный гетманским правительством, уничтожить нагайку, на которую он опирался до последнего момента. В этот великий час, когда на всем свете падают царские троны, освобождаются народы, когда на всем свете крестьяне и рабочие стали господами, – в эту минуту мы разве позволим себе пойти за помещиками?.. служить продажным людям, которые сами продавались и хотят Украину продавать бывшим царским министрам России и господствующему классу – безработному русскому офицерству и мародерам, которые собрались в контрреволюционное логово на Дону» [68].
А вот что это все означало на практике:
«Желтые длинные ящики колыхались над толпой. Когда первый поравнялся с Турбиным, тот разглядел угольную корявую надпись на его боку: „Прапорщик Юцевич“.
На следующем: „Прапорщик Иванов“.
На третьем: „Прапорщик Орлов“.
В толпе вдруг возник визг. Седая женщина, в сбившейся на затылок шляпе, спотыкаясь и роняя какие-то свертки на землю, врезалась с тротуара в толпу.
– Что это такое? Ваня?! – залился ее голос. Кто-то, бледнея, побежал в сторону. Взвыла одна баба, за нею другая.
– Господи Исусе Христе! – забормотали сзади Турбина. Кто-то давил его в спину и дышал в шею.
– Господи… последние времена. Что ж это, режут людей?.. Да что ж это…
– Лучше я уж не знаю что, чем такое видеть.
– Что? Что? Что? Что? Что такое случилось? Кого это хоронят?
– Ваня! – завывало в толпе.
– Офицеров, что порезали в Попелюхе, – торопливо, задыхаясь от желания первым рассказать, бубнил голос, – выступили в Попелюху, заночевали всем отрядом, а ночью их окружили мужики с петлюровцами и начисто всех порезали. Ну, начисто… Глаза повыкалывали, на плечах погоны повырезали. Форменно изуродовали.