— Детушки, детушки милые! — воскликнул он почти громко и не мог сдержать рыданий… Рыдая, опустился он на колени перед иконою Спаса, висевшей в углу, и стал молиться и плакать и изливать горячую исповедь души перед Богом, души, давно наболевшей от всех бедствий и зол, какие на него так обильно пролились за последние годы — на него, ни в чем не повинного и так страшно, так беспощадно испытуемого судьбою! И вот теперь, вслед за этими горестями и бедствиями, надвинулась на него новая волна, против которой еще труднее будет устоять; будущее манит его счастьем, свиданием с родными и близкими, манит мирскими благами, от которых он успел отвыкнуть, которые научился презирать… Но для того чтобы достигнуть этого счастья и этих благ, надо было нарушить мир души своей, порвать со своею совестью, поклониться кумиру, который должно бы повергнуть во прах.
— Что делать, что думать мне? Куда стопы мои направить?! — скорбно взывал он в молитве своей, и луч света, озаривший душу его после долгого и восторженного умиления перед Всеблагим, указал ему, наконец, выход из этой тьмы противоречий, лжи и обмана…
— Кто знает пути Господни? Кто дерзнет похвалиться, что они ему ясны и видимы? Мирские блага меня теперь не соблазнят, и власть не привлечет меня, и суета не ослепит своим коварным блеском!… Нет больше во мне боярина Романова: он обратился в инока смиренного, и это смирение должно теперь спасти меня от соблазна… Эта ряса, которую надел я против воли, которую я ненавидел долго, как тяжкие оковы, с которою потом я свыкся и примирился, эта ряса, которую нельзя стряхнуть с себя и сбросить, как сбрасываем мы одежды мирские, — она теперь послужит мне бронею против зол и соблазна, она мне не дозволит занять места на пиршестве иезавелином… И если даже я только детей своих спасу от уз обмана и лжи, укрою от зла, — разве этого мало? Разве не стоит для этого идти туда, где зло водворилось, и зло и обман сносить до той поры, пока Господь не укажет ему предела, не потребит его гневом Своим?…
И он опять стал плакать и молиться, и просить у Бога сил и помощи в предстоящей ему борьбе, и молился долго… День уж вечерел, когда он поднялся с молитвы, успокоенный, примиренный со своею совестью и готовый вполне сознательно сказать себе:
— Да будет во всем Его святая воля!
V БУРЯ НАДВИГАЕТСЯ
Осень 1608 года стояла удивительно теплая, тихая, сухая. Сентябрь уж шел к концу, а лес еще стоял в полном уборе и блистал густою, ярко-золотистою, то огненно-красною, то багряною листвой. И дни стояли ясные, нежаркие, при той удивительной прозрачности воздуха и той поражающей ясности неба, которые свойственны только северной осени. И как бы в противоположность этой тихой осени богоспасаемый город Ростов — «старый и великий», как он некогда писался в грамотах, величаясь перед новыми городами Владимиро-Суздальского края, всегда спокойный, сонный и неподвижный, словно замерший среди своих старинных церквей и башен, — в эту осень сам на себя не походил… На улицах заметно было необычайное оживление и движение; на перекрестках, на торгу, на папертях церквей — везде граждане ростовские собирались кучками, толковали о чем-то, советовались, спорили, что-то весьма тревожно и озабоченно обсуждали. И в приказной избе тоже кипела необычная работа: писцы, под началом дьяка, усердно скрипели перьями с утра до ночи, а дьяк по многу раз в день хаживал с бумагами к воеводе Третьяку Сеитову и сидел с ним, запершись, по часу и более. И сам Третьяк Сеитов был тоже целый день в суете: то совещался с митрополитом ростовским Филаретом Никитичем, то с кузнецами пересматривал городскую оружейную казну, отдавая спешные приказания относительно починки и обновления доспехов и оружейного запаса, то обучал городовых стрельцов ратному строю и ратному делу. Одним словом, на всем Ростове и на всех жителях его лежал отпечаток какой-то тревоги, беспокойства, ожидания каких-то наступающих бед и напастей. Это тягостное ожидание наполняло умы всех граждан, от старших и до меньших людей, и потому неудивительно, что главным предметом всех частных бесед, где бы они в это время ни происходили, были те же ожидания, те же страхи и опасения, грозившие бедою нежданною и неминучею.
И вот в саду того дома, где в Ростове помещалась инокиня Марфа Романова со своими детьми, Мишей и Танюшей, и с деверем своим, боярином Иваном Никитичем Романовым, в один из этих прекрасных и солнечных дней конца сентября 1608 года шла между Марфой Ивановной и Иваном Никитичем точно такая же беседа, как и всюду в Ростове, на площадях да перекрестках, на базарах и в домах.
— Час от часу не легче, — говорила, вздыхая, Марфа Ивановна, — одной беды избудешь, к другой себя готовь!