В избе было тепло, почти жарко. В подтопке гудел огонь, раскалив докрасна чугунную дверцу; в открытом поддувале ало светились кубики углей. О чём-то бубнило висящее над столом радио; звеня, билась об оконное стекло большая муха.
— Никак нам без мужика, — жалобно повторила баба Маша, разглаживая пальцами фантик от «Школьной» конфеты. — Ты бы уж придумала чего, а?
Баба Люба большим ножом с чёрным источенным лезвием щепала лучину для самовара.
— А что тут придумаешь?
— Поговорила бы с ним. Может, он сам чего путное скажет.
— Да чего он скажет?! — сердито отмахнулась ножом баба Люба. — Ты лучше думай, что нам с колодцем делать. Может, Лёшку Иванцева, как приедет, попросить помочь?
— На Лёшку никакой надёжи нет, ты будто не знаешь. Да и денег не напасёшься. Это раньше просто было, за всё можно было бутылкой самогонки расплатиться. А теперь дураков таких нет, теперь каждому деньги давай. Свой мужик нужен, настоящий, не шабашник какой-нибудь.
— Кончились мужики, Маша. Самим теперь надо жить. Как все.
— Вот ты заладила! Ладно, коли не хочешь, я сама позову. Дело-то нехитрое.
— Зазвать-то просто. А как ты его удерживать станешь?
— Да уж придумаю что-нибудь.
— Ну так и придумай сейчас.
Они замолчали.
Громко стрельнуло в печи полено; вновь, жужжа, забилось об стекло притихшая было муха; пропищали в радио сигналы точного времени.
— Страшно мне, Люба, — вздохнув, сказала баба Маша. — Я уж сколько годов под Фёдорову липу свои волосы кладу. А она — надо же! — возьми да сломайся.
— Зачем кладёшь?
— Сама не знаю… Собираю всё своё — волосы, ногти. И под дерево.
— А собираешь-то зачем?
— А то ты не знаешь… На том свете ведь каждый обронённый волос, каждый ноготок отыскать, да подобрать заставят. Тут-то ладно, я уж как-нибудь… Но вот я ещё три года в Свердловске жила…
— Ой, дура ты, Марья Петровна! А ещё комсомолкой была!
— А я и комсомолкой в церковь ходила!.. Ты мне вот что скажи, Любаша, сможет ли Иван Иваныч что-нибудь с моей липой придумать, помочь как-нибудь?.. Может ведь, да? Корни-то ведь остались, ну и пустил бы он от них новое деревце. Вот бы хорошо было. И о Фёдоре память, и мне спокойней…
Долго сидели соседки за обитым истёртой клеёнкой столом, пили чай с потемневших блюдечек, смотрелись в никелированный самовар, слушали по радио районные новости.
— И крышу бы мне поправить надо, — вспоминала баба Маша.
Шуршали за обоями осмелевшие мыши.
— Да и у тебя крыльцо давно сгнило.
Постукивали в окно ветки рябины.
— И телка скоро забивать нужно будет.
Затрещали во дворе слетевшиеся откуда-то сороки — недобрые вестницы.
— А навоз так слежался, что мне теперь его никак не осилить.
— Ладно, — со вздохом сказала баба Люба. — Знаю я, чем Иван Иваныча порадовать. Да шибко сомневаюсь, доброе ли это дело… Трактор-то на ходу у тебя? Готовь — к райцентру поедешь.
Трактор у бабы Маши остался от мужа. В перестройку, когда брошенные государством колхозы и совхозы начали разваливаться, распродавая потихоньку имущество, бывший бригадир и почётный пенсионер Пётр Степанович решил заняться фермерством — очень уж завлекательные перспективы этого дела рисовали всевозможные телепередачи. Используя старые связи, он за бесценок приобрёл разбитый двадцатипятисильный трактор «Владимирец», который кроме как «пукалкой» никто не называл, а так же небольшой одноосный прицеп, плуг и культиватор. Остальное железо Пётр Степанович собирал по полям, да на заброшенных полигонах. Там он нашёл хорошую борону, запасные колёса, требующую ремонта сенокосилку — и множество других полезных вещей.
Фермерством Пётр Степанович увлёкся всерьёз. Но так и не разбогател, а лишь здоровье своё растерял. Умер он от сердца — однажды утром оделся, собрался идти картошку подпахивать, да почувствовал колкую боль в груди, присел на лавочку, наклонился вперёд, лицом синея, — и упал, уже не дыша.
Помимо трактора оставил Пётр жене шестерых телят, двух дойных коров и несчитанный табун овец. А через два года от всей скотины остались у бабы Маши корова Галя, да овца Поля — но и на них-то сил едва хватало. Кабы не трактор, да не помощь Иван Иваныча — держала бы баба Маша одних куриц.