Вот два случая, характеризующие его отношения, о которых тогда долго и много говорилось в Рязани.
Раз один столоначальник, человек немолодой, безусловно честный, но в то же время и безусловно безграмотный, поднес Салтыкову к подписи бумагу по довольно важному делу. Прежде составлявшиеся им бумаги Салтыков частенько рвал и затем, ворча и ругаясь, сам писал их. Бедняга был уже не раз в таком положении и, будучи человеком “амбиционным”, вошел в кабинет довольно взволнованным. Салтыков прочел бумагу раз, другой, поднял в изумлении плечи и воскликнул:
– Что это такое вы тут намудрили?
– Доклад-с, ваше превосходительство! – отвечал тот, волнуясь еще более.
– Доклад!! Ахинея-с, а не доклад. Тут ни один дьявол не разберет вашего доклада. Вы-то понимаете сами, что написали?
– Я понимаю-с, ваше превосходительство! – сконфуженно сказал столоначальник. Салтыков вспыхнул:
– Ну, в таком случае, батюшка, извините, – один из нас несомненный дурак.
Чиновник обиделся и сказал что-то о своем самолюбии. Салтыков тоже сконфузился, взял его за руку, усадил, прочитал бумагу и спросил – можно ли понять? Чиновник согласился, что нельзя, простил обиду и сознался, что бумаги для него всегда были “делом темным”, так как он служил все по счетоводству, более 25 лет служил и столоначальником стал за свое старшинство. Узнав это, Салтыков обещал и вскоре нашел ему более подходящее место; а чиновник всю жизнь рассказывал про этот случай и в Михайлов день всегда служил молебен за Салтыкова.
Другой случай был с экзекутором губернского правления, когда Салтыков заменял уехавшего в отпуск губернатора. В страшную снежную бурю старик экзекутор, по установленному обычаю, явился к нему с рапортом, что в губернском правлении “все обстоит благополучно”, а тот, увидев, что старик опушен снежинками и весь синий, дрожит от холода, принялся его отогревать чаем с ромом, совершенно забыв о рапорте, и в конце концов сказал ему, чтобы тот в другой раз не рапортовал в такую погоду, так как он и сам знает, что “ни мятежа, ни глада, ни мора в губернском правлении быть не может”.
– Душа человек, что и говорить! – рассказывал потом экзекутор, но как строгий формалист втихомолку ворчал и добавлял:-А все-таки не по форме это!.. Как это без рапортов! Хоть и благополучно, а все-таки следует.
Относясь к сослуживцам просто, душевно, с охотой исполняя их законные желания, Салтыков, однако, был очень требователен в работе. Он и себя не щадил и не баловал, сам просиживал за работою целые ночи – и от сослуживцев своих требовал большого труда. По важным делам, в особенности по делам о притеснениях крестьян, по делам раскольничьим, он всегда сам составлял резолюции и писал постановления, не говоря уже о том, что сам перечитывал и пересматривал каждую бумажку, каждое донесение. Эти резолюции и постановления представляют собою несомненно очень ценный материал. Всегда и везде Салтыков являлся горячим защитником притесняемых, и не только защитником, а прямым ходатаем. Последнее давало повод ко всякого рода неприятным столкновениям, породило недружелюбное отношение к нему со стороны многих, довольно сильных лиц в губернии, служило предметом толков и пищей для клевет и инсинуаций и в конце концов повлекло за собою даже перевод Салтыкова в Тверь, – но он не сдавался, а твердо и неуклонно шел своею дорогой.
“Я не дам в обиду мужика! Будет с него, господа… Очень, слишком даже будет”, – сказанное Салтыковым по поводу одного дела, где несчастных крестьян желали выставить чуть ли не бунтовщиками, передавалось во враждебных ему кружках из уст в уста как нечто крайне вредное, опасное, угрожающее. В таком же виде оно дошло и до столицы, где, однако, на эти слова взглянули, кажется, иначе.
В губернии же они послужили одному зоилу из “белых” поводом для переделки по отношению к Салтыкову слова вице-губернатор в вице-Робеспьера.
Работы в губернском правлении было по горло. Предшественниками Салтыкова дела были очень запущены, некоторые лежали без движения целые годы, другие тянулись десятки лет.
“Искореняя взяточничество, – пишет один из бывших сослуживцев Салтыкова, – и внушая своим подчиненным строгое отношение к делу, Михаил Евграфович впал в крайность, свойственную, впрочем, всякому усиленно работавшему и относящемуся добросовестно к работе человеку. Запущенные дела, доставшиеся ему от предшественников, и желание хоть несколько привести в порядок канцелярию побудили его потребовать от своих подчиненных и вечерних занятий. Он распорядился, чтобы служащие, работавшие и без того много, от 8 до 9 часов, приходили еще и по вечерам с 8 часов”.
В правлении поднялся горячий ропот на такое распоряжение, и главным образом роптала беднота, все маленькие чиновники, жившие за городом. Мелкий чиновник того времени, при незначительности получаемого им жалования, принужден был вместе со своим семейством селиться на немощеной окраине города, среди страшнейшей грязи в так называемой “Солдатской слободе”, представлявшей собою колонию бедного чиновничьего мира. “Через невылазные грязи бедному чиновничьему классу приходилось ходить под дождем в самом карикатурном виде. Со снятыми ради экономии сапогами, повешенными на плечи, с подсученными по колени брюками, бедняк чиновник принужден был переправляться через лужи, чтобы не портить обуви и платья, и тогда только решался надеть сапоги, когда, обмыв ноги в последней луже, выбирался наконец в мощеную часть города”.
Ропот бедняков, от которых вдруг потребовали двойной работы, не увеличивая за нее платы, был вполне понятен; и за них вступился местный корреспондент, выступивший с негодующей статьею в тогдашних “Московских ведомостях”, в одном из июльских номеров. Корреспонденция подписана была псевдонимом “Сбоев” и, горячо ратуя за бедноту, на голову которой вечно валятся шишки, осуждала произвольное распоряжение Салтыкова относительно вечерней работы и советовала ему, прежде чем требовать от людей крайнего напряжения сил, присмотреться к их быту, посмотреть, как и где они живут.
Салтыков, как только прочитал это, так сейчас же отменил свое распоряжение и, нимало не конфузясь, поехал в “Солдатскую слободу” посмотреть, как действительно живут его подчиненные. Но этим дело не ограничилось. Он позвал к себе одного из чиновников, некоего Иванова, и спросил его, не знает ли он, кто этот Сбоев?
– Не знаю, ваше превосходительство, – отвечал тот.
– Да вы не думайте, что я со зла спрашиваю. Хоть он меня и отделал, я не сержусь, а очень ему благодарен, напротив. Я не злопамятен, как другие, – говорил ему Салтыков, думая, что тот нарочно скрывает. Но Иванов уверил его, что действительно не знает Сбоева.
– Жаль, искренно жаль! – повторял Салтыков. – Я очень благодарен этому Сбоеву… Честный, видно, человек, и я хотел бы с ним познакомиться… Он написал правду, свое распоряжение я сделал не подумавши…
Салтыков, однако, не успокоился, а поехал в Москву и узнал там в редакции адрес корреспондента. Оказалось, что Сбоевым подписался Смирнов, инспектор Александровского дворянского заведения. Возвратившись из Москвы, Салтыков немедленно же поехал к нему с визитом. “Внезапное посещение вице-губернатором, – пишет один из стариков, хорошо знавший обоих, – квартиры Смирнова смутило хозяина, тем более что он нечаянно встретил гостя в халате.
– Пожалуйста, не стесняйтесь! Я рад с вами познакомиться как с человеком, который оказал мне услугу! – быстро заговорит Салтыков, заметив смущение Смирнова и крепко сжимая его руку. – Вы напечатали в “Московских ведомостях” статью под псевдонимом Сбоева… Я читал ее… Нарочно ездил в Москву, чтобы узнать имя автора, и теперь приехал к вам, чтобы поблагодарить вас… Вы поступили честно и написали правду… Надеюсь, что на этом наше знакомство не кончится…