Выбрать главу

— …А вообще это большая удача, что довелось сыграть Митю Карамазова. Он помог мне выявиться. Ведь можно было что-то делать поперёк судьбы, разрываться на части, но если нет стоящей роли, то из-за чего разрываться? А это была роль.

— Недавно показывали «Братьев Карамазовых» по телевидению. С сегодняшней точки зрения может показаться, что со страстями там явный перебор.

— Сегодняшней — может быть. А для меня, например, современные постановки Достоевского непонятны — бур-бур-бур-бур-бур… Бурчат себе под нос, а я не понимаю, про что они играют, о чём речь. По-разному можно относиться к нашим ролям, например, в «Идиоте»: Юлии Борисовой — Настасьи Филипповны, Юрия Яковлева — князя Мышкина, моей — Рогожина. Я ведь, по сути, безумца играю. Сумасшедшего. Но это же и есть Россия, русское…

— Вы намекаете на то, что если русский — то непременно сумасшедший?

— Я говорю о крайностях характера, которые показывал Достоевский. Не ограниченность, но безграничность. «Братья» — это метафора, подразумевающая определённый тип, характер, вернее, множество характеров. Но писал-то гений о русских людях. Не о шведах. Не об англичанах. Не о швейцарцах. А то выходит нечто усреднённое. Как евростандарт так называемый…

Мерцали, переливались вдалеке огни какого-то города. Вблизи от «Белоруссии» в темноте прошелестел парусник.

— Достоевский в финале «Идиота» писал: «И всё это, и вся эта заграница… одна фантазия, и все мы за границей, одна фантазия…»

— Не говорите… Но, возвращаясь к первому вопросу моего интервью… Мечтали ли вы о путешествиях, о загранице?

— Какой русский не мечтал?.. Но об этом потом как-нибудь. Концерт закончился.

Глава пятая

18 июля, пятница. Порт Генуя (Италия)

Почти не спал… До завтрака вышел на утренний моцион. Михаил Александрович был уже на палубе. И, разминаясь рядом с ним, поглядывая со стороны на его медальный римский профиль на фоне затянутых утренней дымкой земель бывшей Римской империи, я вновь мысленно обратился к ночным аллюзиям, ассоциациям, мыслям о «цветущей Кампании», Сатурналиях…

Искусство всегда серьёзно, убеждён был Лев Толстой. Ульянов — серьёзен, порой кажется, слишком. Но «откуда у парня испанская грусть»? Откуда в нём, простом, «не шибко образованном», как он сам говорит, сибирском мужике, эта всеохватная серьёзность? С ним несовместно мелкотемье, в котором меня, например, справедливо упрекают. Если он говорит, то всегда и только о самом важном, главном, серьёзном в толстовском понимании, будь то поэт Дион, Антоний или Цезарь…

«Ульянов — большой, серьёзный русский артист, — скажет через годы молодой популярный киноактёр Алексей Серебряков. — Не кривляка, не певун. В своё время Шаламов писал: „Легкомыслие в наше время — подвиг“. Думаю, что сейчас подвигом можно считать серьёзность».

«С внешностью аристократа, римского патриция — он может перевоплощаться в совершенно иные образы, порой противоположные тому, что мы представляем, когда произносим слово „патриций“, — скажет Егор Кончаловский, в 2002-м снявший Ульянова в своём „Антикиллере“. — А это сложнейшая задача! Есть гениальные актёры, но их трудно, а то и невозможно представить в некоторых образах. Ну, скажем, Леонова в образе Байрона. А Ульянов обладает талантом настолько универсальным, что кажется, для него нет невозможного — и всему, что он будет делать, поверишь, он постоянно ломает стереотипы, модели… Но если говорить не просто о внешности, а о личности, то мне кажется, он и есть аристократ… („Из самого что ни на есть медвежьего сибирского угла — из села Бергамак“, — заметил, помнится, я.) Да, патриций из села Бергамак. Его аристократизм не имеет отношения к происхождению, к корням, родословной. Это внутренний аристократизм. Помноженный на многограннейший талант».

…После завтрака играли на офицерской палубе в палубный хоккей, игнорируя «беспошлинную продажу табачных изделий, спиртных напитков и русский базар», усиленно рекламировавшиеся. Мы с Ульяновым проиграли голландцам. Солнце скрылось за тучами, стало пасмурно.

В 13.45, после окончания формальностей попросив по трансляции не собираться в вестибюле у бюро информации и напомнив о контрольных жетонах, объявили о выходе на берег.

И вновь обращаюсь к своим «Письмам из колыбели». Вернее, точно фиговым листом прикрываюсь ими, написанными ещё в ту пору, когда у нас никто никуда не ездил, всё было впервой и наделено ореолом загадочной многозначительности и многозначности: я открывал «Америку». Но была в заметках и непосредственность.

…В Генуе нет ни белья на верёвках между домами, ни оборванных небритых стариков, жарко спорящих на перекрёстках о футболе, ни мусора, ни босоногих мальчишек, торгующих контрабандными американскими сигаретами (а также водой залива в баночках и воздухом Неаполя), ни битых, без фар и стёкол, машин, мчащихся без всяких правил. Мотоциклисты есть, но их гораздо меньше и все в глухих шлемах, в очках — не видно развевающихся на солнечном ветру волос и блестящих глаз. Будто разные страны. Генуя — север, и по архитектуре, по укладу, по духу она ближе Швейцарии, Австрии, Германии. Генуя солиднее и богаче. Витрины дорогих магазинов, отбрасывающие отблеск на вымытые тротуары. Автомобили всё больше немецких марок. Всё чинно, респектабельно.

Ульянову в целом город понравился: «Порядок, чистота, и сразу видно — люди серьёзно работают». А мне больше по сердцу пришёлся бесшабашный «Неаполь, город миллионеров». Да и успели мы в Генуе посмотреть совсем немного. Центр. Роскошные особняки на набережной. Увитые плющом руины дома, где якобы родился Христофор Колумб (хотя испанцы, утирая слёзы, хохочут над этим уверением). Длинную узкую кривую тёмную улицу, которую моряки называют «колбасой»; фраза «отправиться за колбасой» на международном морском сленге означала «к портовым шлюхам».

Знаменитое кладбище Кампо-Санто, на территорию которого мы вошли все в светлых одеждах, с фотоаппаратом, как типичные туристы. Для Генуи это кладбище примерно то же самое, что для Парижа Елисейские Поля, для Каира — пирамиды. Огромный город мёртвых со своими площадями, проспектами, улицами, тупиками, перекрёстками, аллеями, парками. Легко можно заблудиться. В мраморных крытых галереях, склепах и капеллах покоятся богатые, а бедные — под открытым небом. Вот стоит старушка в угловой нише как живая: бублики в руках, чепчик на голове. Её звали Катарина Камподонико. Она всю свою жизнь, выгравировано на постаменте, продавала плоские генуэзские корзинки, веники, бублики, торговала ими в «Аквасинта», и у Карто, и у святого Киприана, так и состарилась у моря. И всю жизнь откладывала жалкие свои сольди, чтобы к старости накопить на место в Кампо-Санто, купить мраморный памятник и «навсегда остаться живой». Катарина и в самом деле смотрится довольно живо. Вот Безносая Смерть-старуха вцепилась в молодую обнажённую женщину и тянет её на тот свет, а той бы ещё любить и быть любимой. Вот господин Раджо — он вроде бы почивает, у его постели с драпированным покрывалом стоят три женщины и двое мужчин и словно ждут, когда он проснётся, а на переднем плане жена, она знает, что муж уснул навеки, и ищет глазами для него место на небесах; под локоток её поддерживает усатый молодец с галстуком-бабочкой, на сына непохожий. «Последний шаг» — высокий старик с выправкой морского офицера шагает по лестнице вниз, в темноту, и лестница там обрывается. Неземной красоты девушка на коленях, с ниспадающими наземь волосами. Ангелы, души в виде танцовщиц, обвитых прозрачной тканью, старики с косами — Сатурн, Время, Вечность.