Выбрать главу

«Ульянов — это огромный, необъятный диапазон актерского дарования! — рассказывал Владимир Наумов. — Созданный Богом для этой профессии. Есть хорошие актёры. Но очень мало актёров — личностей, само появление которых вызывает ваш интерес. Очень немногие умеют молчать на экране, как Ульянов. Притом не просто молчать — замолчать и я вот сейчас могу, от этого ничего не изменится, — а молчать так, что невозможно от него оторваться, будто гипнотизирует, находясь в соответствующем состоянии… Потрясающее чувство деталей, атмосферы, в которой существует, ситуации… Я помню, на съёмках „Бега“, который мы снимали с режиссёром Аловым, кончился съёмочный день, опустела площадка, я спрашиваю: а где ж Ульянов? Мне отвечают: да там, в декорациях ещё сидит. Я заглядываю — и вижу: он сидит и разговаривает с тараканом, рассказывает этому древнему, миллионы лет существующему созданию о том, какой под Киевом был бой, как было тепло, но не жарко… И с такой силой, с такой верой в то, что тот его понимает, Ульянов делал это — потрясающе! Я так жалел, что не было у меня с собой фотоаппарата, чтобы снять странный, удивительный контакт, на который способен, на мой взгляд, только выдающийся человек!.. В том же нашем „Беге“ есть замечательная сцена — игра в карты. Где заняты первоклассные актёры — Баталов, Евстигнеев, Ульянов. Совершенно разные! Ульянов требовал репетиций: ещё, ещё, ещё! — и с каждой репетицией играл всё лучше, лучше, будто поднимаясь по лестнице на высоту представленного, созданного им образа. А Евстигнеев — наоборот, прямая противоположность, он был актёром импровизации, ему на второй репетиции уже становилось скучно. И вот нам с Аловым надо было поймать момент, когда Ульянов созрел, а тот ещё не затух, не завял. И когда это удавалось, будто разряд электрический пронзал съёмочную площадку, в этом соединении, столкновении возникала поразительная атмосфера! Потом и Ульянов стал импровизировать, и это доставляло колоссальное удовольствие! Знаете, в наше время слово „гений“ затерли до дыр, как старый коврик, просвечивающий на свет. А вот Ульянова можно назвать не только выдающимся талантом, но гением именно в первородном звучании этого слова!.. Он был чрезвычайно сильным, мощным человеком! В „Легенде о Тиле“ у нас с Аловым он играл угольщика Клааса — и когда его хватали, а мы отбирали чемпионов мира по греко-римской и вольной борьбе и боксу, — так вот три человека никак не могли его скрутить, увести, он нам испортил несколько дублей, потому что всё делал по-настоящему!.. Он казался суровым, но он был очень нежным, отзывчивым человеком. А как он помогал партнёрам! В „Беге“ у нас Хлудова играл Дворжецкий, это была его первая роль в кино, и вот этот молодой совсем тогда актёр с марсианскими глазами прилепился к Ульянову, подсаживался, и они подолгу, часами разговаривали, размышляли. Вот эта ассоциация с „Мастером и Маргаритой“ — „В белом плаще с кровавым подбоем шаркающей кавалерийской походкой…“ — пришла в голову Ульянову, это ж похоже, говорит, вплоть до длины шинели — и мы использовали для образа генерала Хлудова…»

…В улочках по дороге к порту тут и там были кофейни, шашлычные, кондитерские — в них, расположенных большей частью в цокольных этажах, сидели мужчины и женщины и пили молоко.

— Вот здоровая нация, — констатировал Ульянов. — Сразу видно — за ними будущее.

Но особого оптимизма будущее не внушало — любители молока были темнолики, морщинисты, беззубы, прокурены. На теплоходе за ужином Оксана открыла нам сию тайну: пьют турки местную самогонку, ракию, а белой она становится, когда добавляешь в неё воду.

— Ракия?! — переспросила Алла Петровна — давненько я не видел тёщу столь искренне, радостно, полнозвучно хохочущей…

И почему-то вспомнилось, как вернулась она из Ленинграда, где какой-то врачеватель делал ей какие-то иглоукалывания от спиртного и курения, — и как бросалась на всех, как прятались мы, но спрятаться на даче было особо негде, оставалось лишь, тут и там попадая под её тяжёлую, горячую руку, проклинать иглоукалывателя… Впрочем, через неделю Алла Петровна вновь выпила коньячку, закурила — и жизнь стала понемногу налаживаться.

* * *

— Там вон Леандрова башня, — говорил я, глядя на мерцающие в темноте огни. — Геро — жрица Афродиты в Сеете — любила Леандра, жившего на другом берегу Геллеспонта. Леандр переплывал к ней каждую ночь, ориентируясь на огонёк фонарика, который Геро зажигала на своей башне. В одну бурную ночь огонь погас, и Леандр погиб в волнах. Геро, увидев его труп, пригнанный к берегу, в отчаянии кинулась в море с башни.

— Тебя, Серёжа, я ни на секунду не могу представить Леандром, — сказала Алла Петровна, сидя в шезлонге; Михаил Александрович с Леной разошлись по каютам спать, а мы с тёщей, по обыкновению, курили перед сном на палубе.

— А Михаила Александровича?

— Когда ухаживал… Могу.

— Неужели он позволял себе безумства? Трудно поверить. Вообще, каким он был?

— Миша? Окал, акал, какие-то скомканные сибирские словечки, каша во рту… Но это ещё когда студентом был. Я его тоже учила говорить.

— А как вы познакомились, где? С чего начался ваш роман?

— С чего начался? — Алла Петровна задумалась. — Не помню. Как-то так само собой… Ах, да! Миша меня на каток пригласил, вспомнила! Тогда ведь все на каток ходили.

— И вы сразу согласились?

— Я любила кататься.

— А Михаил Александрович хорошо катался на коньках?

— Залихватски. Пытаясь показать нам, москвичкам, что у себя в Сибири он только и передвигался на коньках. Как в какой-нибудь Голландии. Разогнался — и ка-а-ак шмякнется об лёд затылком!..

— Жалели?

— Жалела. Тогда, может быть, и полюбила… Впрочем, нет, как увидела его впервые — сразу поняла, что мой мужчина. Навсегда. И жалела, конечно, — он такой деревенский, угловатый, неотёсанный был.

— Да — и вы, светская львица, одна из самых красивых женщин!..

— Не мели ерунды.

— Так говорят. И сейчас это очевидно. Да и вообще слухи ходили, извините, что у вас, Алла Петровна, романы были не только с артистом Николаем Крючковым…

— Он был, на минуточку, моим законным мужем!

— Да, но и с Александром Вертинским, когда он только из эмиграции вернулся, и с Марком Бернесом, и…

— Чушь собачья! Ни с кем у меня никаких романов не было. Всегда и только с Михаилом Александровичем Ульяновым.

— Коротко и ясно. А Лаврентий Павлович Берия, случайно, на вас не покушался?

— На меня нет. Но если хочешь «клубнички», то одна моя знакомая, известная актриса, с ним… Впрочем, ничего я тебе не скажу — напишешь еще в какой-нибудь сраной газетёнке, болтать будут… Не скажу!

— Скажите, Аллочка Петровна…

— Нет, значит, нет! Отстань. Всё это только моё. Ни с кем делиться не собираюсь. Унесу с собой в могилу. Но не дождётесь! Видишь, какой месяц, буквой «э»? Мама моя говорила, что это означает: «Эх, поживём!»

…Давняя подруга Аллы Петровны Инна Вишневская рассказывала:

«Ульянов учился в „Щуке“, я — в ГИТИСе, на театроведческом. Главное, что привлекало его в нашей компании, — наша сокурсница Алла Парфаньяк. У неё были длинные чёрные волосы (тогда так ещё не носили), вздёрнутый носик и огромные голубые глаза, — словом, она была так хороша, что её переманили в „Щуку“…»

«Жизнь Михаила Александровича могла сложиться иначе, — размышляла актриса Галина Коновалова, — вернее, совсем не так, как сложилась. Ещё в театральном училище у него был бешеный роман с замечательной девушкой на курс младше — Ниной Нехлопоченко! Совершенно безумный роман! Он был страшно влюблён! Но вот судьба: она уехала в Одессу к родным, он остался в Москве… А в Одессе гастролировал наш Театр Вахтангова. И был в оркестре, на фаготе, кажется, играл, огромный такой нескладный парень Боря. Весёлый, остроумный, шутил всё время… И вдруг она с ним закрутила роман. И ушла. Она честно призналась: „Миша, я тебя больше не люблю“. Он был ошеломлён! И сказал ей: „Дай тебе Бог, чтобы тебя кто-нибудь полюбил так же, как я, и чтобы ты не пережила то, что я сейчас переживаю…“ Потом и он поступил, и она поступила в Театр Вахтангова, у Нины были чудные отношения с Аллой… Нина тогда была потрясающе красивой и считалась необыкновенно талантливой! Миша в театре пошёл в гору стремительно, а она как-то не очень… Но всю жизнь они были в самых добрых отношениях. И Алла всё твердила, завещала, она ведь, как ты знаешь, болела, умирала тысячу раз: „Когда помру, пускай Мишка женится на Нине Нехлопоченко, она хохлушка чистоплотная, хозяйственная, готовит хорошо, вяжет сама…“ А была ведь шекспировская страсть к Нинке — как всё у Ульянова. Мне кажется, и в гору-то он так резко пошёл, работая день и ночь, будто пытаясь доказать, что не права она была, его бросив… Как там у Пушкина? „Желаю славы я…“ Но появилась в его жизни Алла, тогда жена знаменитого на весь Союз народного артиста Крючкова. Помню, шёл прогон сказки Маршака „Горя бояться — счастья не видать“. Ничего особенного, но играл Рубен Николаевич Симонов, так что мы с Аллой стояли в конце зала, смотрели. И вдруг она по обыкновению прямолинейно, как гладильная доска, спрашивает: „Тебе нравится этот парень?“ — „Какой?“ — не понимаю я, кого она имеет в виду. „Вон тот, с краю“. — „Тот, кривоногий? — удивляюсь. — Нет, не нравится“. — „Да? А я думала…“ — „Что ты привязалась, Алка?“ — „Это Миша Ульянов, — говорит. — Я с ним живу“. А ведь Алла была настоящей примадонной, у неё единственной был „москвич“, который Крючков, великий, богатый, присылал в театр со своим личным шофёром, — тогда это было всё равно, что сейчас личный реактивный самолёт иметь или космическую ракету! Выходила вся из себя шикарная Алла, в своей каракульчовой чёрной шубке, в шляпке от самой модной в Москве модистки, — все лопались от зависти! А тут Миша — бедный, голодный, тощий… Однажды в общежитии варили, варили пшённую кашу, едва забулькала — сняли, но обожглись, и кастрюлька опрокинулась: так они, трое мужиков, стоя на четвереньках, ложками с пола соскребали недоварившуюся кашу и ели!.. У Аллы, конечно, были романы, была полная свобода выбора. С Марком Бернесом, например, — вполне серьёзно. Однажды она спрашивает меня: „Слушай, Галь, а ты как думаешь: мне с Марком или с Мишей?“ — „Конечно, за Марка, — отвечала я. — Тут двух мнений быть не может!..“»