Душа Лермонтова была заранее подготовлена к восприятию такого, а не иного настроения и порядка чувств. И если бы сочинения Байрона были единственной книгой, с которой наш поэт беседовал в молодости, то такое преобладание байронического настроения, пожалуй, можно было бы еще объяснить покорностью и увлечением. Но одновременно с Байроном Лермонтов читал Пушкина, Гёте, Шиллера, Гюго, Гейне, если не считать поэтов меньшей силы, как, например, Скотта, Купера, Барбье и всей фаланги русских поэтов пушкинского периода. Он был знаком и с Шекспиром, о котором он говорит очень восторженно в одном из своих писем. В юношеских стихах нашего поэта попадаются и отзвуки Жуковского, и темы поэзии классической, а также и народной – и все эти поэтические мотивы мало-помалу умолкают, заглушенные поэзией Байрона, звуки которой как будто слышатся во всех, даже самых последних, произведениях Лермонтова.
Чем объяснить такое преобладающее влияние одного литературного образца над всеми остальными?
II
От поэзии Пушкина и Гёте в стихах Лермонтова остались слабые следы. Пушкину Лермонтов подражал лишь в тех произведениях, в которых сам Пушкин шел навстречу Байрону, как, например, в «Кавказском пленнике» и в «Цыганах».
Что же касается Гёте, то Лермонтов вспомнил о нем лишь тогда, когда взялся за перевод «Горных вершин».
В миропонимании Пушкина и Гёте было для Лермонтова нечто неуловимое, неусвояемое, чуждое, и ни Пушкин, ни Гёте не могли ответить на тревожные душевные запросы юного вопрошателя жизни. Поэзия Гёте, как известно, была образцом художественного самообладания. Энтузиазм, каким бывал охвачен этот великий язычник, был в нем всегда в конце концов смирен, обуздан философской мыслью. Один из самых тонких и глубоких сердцеведов, С.-Бёв утверждал, что Гёте был совершенно неспособен рисовать героев, что героическое настроение было ему чуждо, – и критик был отчасти прав. Герой в восторженном романтическом стиле, герой нервного и впечатлительного склада души, человек, в котором необузданная, но туманная энергия подавляет разум и всякое самообладание, герой-фантазер был не по душе Гёте, как чужды были и истинно гётевские цельные типы душам от природы экзальтированным и тревогой вскормленным, каким был Лермонтов. За исключением «Вертера», окончательный философский вывод самых сильных творений Гёте: «Геца», «Фауста», «Вильгельма Мейстера», «Тассо» – примирение с жизнью на почве уступок, покорность судьбе, отказ от неисполнимых мечтаний и стремлений, свобода философского духа, а не свобода желаний. Такая философия была, конечно, далека от нашего молодого мечтателя, только что начинавшего жить и требовавшего от жизни столь многого.
III
Не будем же удивляться тому, что для Лермонтова прошла почти совсем бесследно поэзия Гёте и Пушкина, который ведь, в сущности, наш русский Гёте.
Шиллер стоял к Лермонтову ближе. Восторженная, сентиментальная, но вместе с тем героическая, полная энергии поэзия Шиллера, неземная по своим образам и вполне человечная по своим чувствам, должна была гармонировать с душевным настроением Лермонтова, тем более что элемент тревоги, бури и порыва устоял в поэзии Шиллера перед всеми натисками его примиряющей фаталистической философии.
В ранней юности Лермонтов читал Шиллера прилежно – как это видно из его первых стихотворений, среди которых немало переводов из Шиллера и вариаций на его темы. Это чтение влияло на мечтательность Лермонтова, настраивая ее на мирный элегически-идиллический лад, следы которого попадаются еще в юношеских произведениях нашего поэта. Идиллии в стиле Руссо, которыми некогда увлекались и Шиллер, и Байрон, можно встретить и у Лермонтова, но только в очень несовершенной форме. Герои таких идиллий, чувствительные идеалисты, встречаются и в юношеских драмах нашего поэта. Но как мы знаем, это спокойное и мирное настроение в душе Лермонтова только тлело, и он в Шиллере любил другую черту – возвышенно-страстную, героическую по преимуществу.
В юношеских драмах Лермонтова мы слышим иногда отзвуки монологов Карла Мора и Позы, неясные отзвуки, перемешанные с целыми тирадами в стиле Байрона, так как английский поэт очень скоро стал вытеснять немецкого. После 1830–1831 годов мы уже не встречаем в стихах Лермонтова никаких следов Шиллера, в особенности того возмужавшего – примиренного с судьбой и с людьми Шиллера, с которым мы знакомы по балладам, философским элегиям и драмам последнего периода его жизни. Из баллад Шиллера Лермонтов, правда, перевел «Кубок» и «Перчатку», но перевод вышел слаб; поэт не сумел уловить настроения оригинала.