Если топор на топорище начинал болтаться, Михалыч быстренько вытёсывал клинышек и закреплял топор, ножовку он часто и быстро подтачивал. Но в целом, он работал очень медленно. Я же просто таскал шифер и подавал ему. Ещё я подавал ему гвозди и иногда нужный инструмент. Так и работали.
Михалыч периодически, видя мою усталость или неловкость, говорил какие-нибудь странные вещи, которые никакого смысла не имели, но хохотал я сильно. Заметив, что мне нравятся его прибаутки, и что я смешлив, он иногда доводил меня просто до слёз.
— Женя, — сидя на крыше верхом и глядя, как я корячусь с листом шифера, говорил он. А вас в университете немецкому языку учат?
— Учат, — из-под шифера говорил я. — Но я изучаю английский.
— Ну, ауфидерзейн, тогда! Айне кляйне поросёнок вдоль по штрассе пиздовал! — громко сообщал он.
Я чуть не падал от смеха, а он с удовольствием выпускал папиросный дым изо рта и носа.
Когда нужно было отрезать кусок шифера не совсем простой формы, Михалыч спускался вниз и пилил его на земле.
— Принеси, пожалуйста, во-о-н тот лист сюда, — говорил он мне, спустившись.
— Сейчас принесу, — отвечал я и тащился за шифером медленно, уже настроившись на михалычев ритм.
— Ой-ой! Не спеши так! Куда ты бежишь-то? Погода такая! Отдохни, всех денег не заработаешь! — бубнил он мне в спину и наверняка улыбался.
После того, как я долго и медленно поднимал и ставил вертикально тяжёлый лист шифера, потом укладывал себе этот лист на спину и долго нёс его на указанное место, он бормотал: «Так, так его, молодец! Сюда, сюда. Клади его. Аккуратненько! Вот так!»
Я укладывал шифер на траву. Он внимательно рассматривал его и как он лежит. Потом отступал на пол шага назад, как в представлении всех обычных людей делают художники, отступая от мольберта, чтобы лучше рассмотреть картину. Он явно любовался и самим шифером и, главное, тем, как я его положил. Потом он переводил взгляд на меня и заглядывал мне прямо в глаза.
— Талантливо! — восхищённо сказал он.
Я опять хохотал, а Михалыч только щурился.
Или, как-то раз, когда он попросил подать ему гвозди, я сходил к ящику за гвоздями, поднялся к нему на крышу и протянул их ему, он взял гвозди у меня не сразу, а рассмотрел их в моей руке, потом бережно взял левой рукой.
— Спасибо! — с какой-то невероятной благодарностью сказал он, наклонился ко мне, пожал мне руку, которой я подавал гвозди. — Спасибо! — покачал головой. — Хорошие! Молодец! — и подмигнул мне.
Обедали мы в сельской столовой. Это было строение с магазином и столовой. Направо от входа в магазин, налево — столовая. В столовой сидели только мужики. Их было немного и они, скорее всего, были какие-то водители, по всей видимости, не местные, в смысле, откуда-то из этого района, но не из самого села. Они молча ели суп, низко наклонившись над тарелками, после каждой ложки откусывали хлеб и жевали, рельефно двигая челюстями.
Некоторые поздоровались с Михалычем. Михалыч всем кивнул.
Еду брали и платили деньги в одном окне, которое вело на кухню. Окно было обито жестью, оттуда вкусно пахло едой. В этом окне можно было увидеть большую плиту, на которой стояли огромные кастрюли и двух тёток в халатиках. Про такие халатики пишут: «они когда-то были белыми». Выбора еды не было. Точнее, еда была без выбора. Один суп, одна каша и один компот. Хлеба можно было взять сколько угодно.
Суп названия не имел. Кашу никто не брал, каша было гороховая. Компота брали по два стакана. Ещё мужики все брали по стакану сметаны. И все ели только суп, несколько раз подходя за добавкой.
А мне, черт возьми, так захотелось этой гороховой каши. Но я не решился её попросить. Особенно после того, как мужик, который брал еду перед нами с Михалычем, от каши отказался категорически.
— Какая у вас каша?! — переспросил он. — Гороховая? Да ты её своему мужику отнеси, глядишь его ночью подкидывать будет, — сказал он в окошко тёткам и гордо оглянулся на всех, кто сидел в столовой. Все засмеялись. — А мне ещё в Яшкино туда и обратно три раза дёрнуться. А у меня противогаза нету, — опять все засмеялись.
Я попросил суп и компот.
А мне кашки, девчата, положите, — сказал Михалыч. — Я на крыше до вечера просижу, а там ветерок, знаете ли, птички поют. Красота! Женя, захвати мою кашу, — сказал он мне и подмигнул. — А мне ещё супчика-голубчика налейте. Без супа, какая работа? Так, возня! Ни сердцу, ни здоровью.
Я отнёс тарелку с супом и кашей за стол у окна, успел сходить за компотом, хлебом, ложкой и вернулся к столу, а Михалыч всё болтал с поварихами.
Потом он бережно-бережно двумя руками взял свою тарелку с супом. В каждой руке у него ещё было по два куска хлеба. Супа ему налили, что называется с горкой. Он осторожно пошёл в мою сторону, глядя своими мутными голубыми глазами прямо на суп. Ноги он не переставлял, а передвигал тихонечко, шаркая, сандалиями по полу. Поверхность супа чуть-чуть дрожала.
Вдруг он слегка споткнулся или оступился, а, может быть, просто потерял равновесие от напряжения и ответственности. Короче, он качнулся вперёд, и половина супа пролилась на пол. Михалыч с грустью посмотрел на пролитое, виновато огляделся по сторонам, убедился, что на него никто не смотрит (смотрел только я, но он этого не видел).
— Ну вот, ёбаный супчик-голубчик! — сказал он тихо и сам себе, перешагнул пролитый суп и подошёл к столу. — Вот что лень с человеком делает. Хотел сразу две горошки на ложку, — сказал он садясь. — А кашу я тебе взял. Ешь, ешь. Здесь они её хорошо делают, видишь, как разварили. Ешь, не стесняйся. Музыку я люблю, нюх у меня слабый, а сплю я крепко… — проговорил он грустно, поднося кусок хлеба ко рту, а ложку к супу.