Выбрать главу
83 С таким суждением вполне можно согласиться, так как парадигма двойничества получила широкое распространение в литературе и искусстве Возрождения. Проблема раздвоенности личности всегда занимала неоплатоника Микеланджело, о чём он сам говорит:

А жизнь из разных нитей сплетена: Добро и зло — друг в друге отраженье (53).

Однако основной замысел фрески в другом — это показ тщеты всего земного, тленность плоти и беспомощность человека перед велением судьбы. И всё же Микеланджело остаётся верен себе и вопреки замыслу населяет фреску мощными широкоплечими фигурами с развитой мускулатурой торса и конечностей, хотя все они уже не в силах противостоять судьбе, отчего их лица искажены гримасой ужаса и отчаяния.

На первый взгляд трудно разобраться в этом вихре летящих тел, показанных в самых невообразимых движениях и позах. Однако при более внимательном рассмотрении обнаруживается, что в одном и том же движении выступает всего одна фигура, изображённая во всевозможных, но противоположных друг другу ракурсах. Каждой фигуре соответствует обратное движение её тёмного двойника. Получается головокружительное вращение в себе и постоянный переход из мнимого мира в реальный.

Каждая фигура на фресках Микеланджело представляет собой единое целое, замкнутое в себе, и порой настолько не связанное с другими фигурами, что нарушается целостность композиции. Так случилось с картоном «Битва при Кашине» или в сцене Всемирного потопа на плафонной росписи в Сикстинской капелле. Такая разобщённость с особой очевидностью проявилась во фресках, украшающих люнеты, на которых, как было выше отмечено, показан народ Израилев в пленении. В этих сценах можно видеть, как мужчина и женщина, по всей видимости, муж и жена, сидят друг к другу спиной, а находящиеся рядом дети никак не радуют родителей, преисполненных тревоги за их будущее.

На плафонной фреске с её мажорным звучанием и компактной целостностью гигантской композиции проявления раздвоенности личности не были столь заметны. Эта тенденция в полной мере выражена на алтарной фреске, где отчуждённость обретает космические размеры, а личность, противопоставленная космосу, корчится от ощущения беспредельного ужаса собственной беспомощности и трагического одиночества.

«Страшный суд» отразил весь трагизм эпохи Позднего Возрождения, когда возвеличенный лучшими умами того времени человек так и не стал свободным. В одном из последних сонетов Микеланджело имеются такие строки:

Достигнув в подлости больших высот, Наш мир живёт в греховном ослеплении. Им правит ложь, а истина — в забвении, И рухнул светлых чаяний оплот (295).

В своём апокалиптическом восприятии мира Микеланджело даёт понять фреской «Страшный суд», что все здравствующие ныне люди по натуре грешны, а потому пребывают в житейском аду. В этом убедится любой человек, рассматривающий алтарную фреску в Сикстинской капелле. Сколь бы ни был высок он ростом, ему не удастся стать вровень с чистилищем, на которое он вынужден смотреть снизу вверх, запрокинув голову. Это неожиданное открытие способно потрясти каждого, заставляя задуматься о своей жизни. Но Микеланджело, преисполненный глубокого сострадания к людям, погрязшим в грехах, не лишает их надежды на спасение.

Слева внизу на фреске среди сгрудившихся тел один из ангелов своею мощной дланью вытаскивает из преисподней, словно на канате, двух раскаявшихся грешников, уцепившихся руками за протянутые им чётки. Значит, путь к спасению имеется, что не может не утешать. А вот справа увлекаемый демонами в преисподнюю другой грешник утратил всякую надежду на спасение. В отчаянии он закрыл лицо рукой, и виден один только широко раскрытый глаз, устремлённый на ныне здравствующих, для которых нет иного пути к спасению, как через раскаяние в грехах. Это широко открытое око, взирающее на мир, выражает трагедию личности, противопоставленной космической бесконечности в своём одиночестве и сознающей собственную беспомощность перед безразличной к нему Вселенной. Возможно, при написании фигуры этого одноокого грешника у Микеланджело появились такие покаянные стихи:

Нет твари, чтоб была меня подлей. Забыв Тебя, я жил без покаянья, Но живо сокровенное желанье Порвать оковы собственных цепей.
Господь, из плена вызволи скорей, Чтоб высшее познать благодеянье! О вере говорю не в оправданье — Грешил нередко небреженьем к ней.
Она средь всех даров — наш клад бесценный, И без неё всяк смертный обречён: Его душе не будет утешенья.
Ты пролил кровь за беды всей Вселенной. О жертве знает мир, но он лишён Ключей от Неба. Как обресть спасенье? (289)

И он ищет эти ключи, глубоко сознавая, что только вера способна вырвать человека из бездны отчаяния, в которую он неминуемо попадает в моменты политических, экономических и духовных катаклизмов. Но как одолеть зло? И Микеланджело снова идёт навстречу людям. В нарушение общего замысла он готов пойти даже на сделку с собственной совестью, показывая, как откуда-то сверху, с потолка Сикстинской капеллы с её ветхозаветными историями на алтарную фреску льётся ослепительный свет надежды на спасение — это, согласно Евангелию от Марка, на людей снисходит Святой Дух в виде голубки.

Безусловно, это была уступка официальной доктрине. Не исключено, что сам папа Павел упросил Микеланджело пойти на этот шаг ради спасения алтарной фрески, вызвавшей смущение у священнослужителей. Но после реставрации, проведённой в Сикстинской капелле в конце прошлого столетия, фреска обрела свой первозданный вид. Память о той уступке с появившейся голубкой хранит копия Марчелло Венусти, одного из учеников мастера, которую тот написал на холсте в серовато-дымчатых тонах (Неаполь, Каподимонте).

Эта копия являет собой первый пример начавшегося повсюду сознательного искажения известного сюжета в угоду требованиям, навязанным искусству идеологами Контрреформации. Появилось множество таких «исправленных» копий в различных странах Европы на волне повсеместного наступления клерикальной реакции. Пожалуй, только Рубенс не пошёл ни на какие уступки и написал в 1614 году в духе Микеланджело свой «Страшный суд» (Мюнхен, Старая пинакотека).

* * *

Папа Павел живо интересовался работами в Сикстине, но зная о нетерпимости мастера к присутствию посторонних во время росписи, старался появляться там только в отсутствие художника. Вняв уговорам Гонзаги и Бьяджо, которым не терпелось взглянуть на фреску, он как-то пришёл в капеллу к концу дня, где через леса у алтарной стены проступала сочная бездонная синева.

— Да, скоро фреску будем освящать. Не зря молился — близко завершенье.

— Со всей Европы понаедет знать, — поддакнул папе Гонзага, — и к празднествам идут приготовленья.

— Таких хлопот, — подтвердил Бьяджо, — наш двор ещё не знал: намечены приём, балы, гулянья и напоследок римский карнавал.

Довольный папа подошёл к алтарной стене. За ним последовали Гонзага и Бьяджо.

— Мы оправдаем ваши ожиданья, — заверил папу уверенным тоном кардинал. — В окрестные деревни к мужикам гулящих девок вывезем на время…

— Весь Рим заполонили шлюхи. Срам! — не мог не возмутиться папа. — Подале от соблазна сучье племя. Лишь здесь для нас покой, благообразие…

Он вдруг остановился, стараясь что-то вспомнить, и, обратившись к Бьяджо, спросил:

— Напомни-ка, зачем сюда пришли?

— Хотели вы взглянуть на безобразие.

— Рехнулся. Что ты говоришь, балда? — возмутился Павел. — Да это же Сикстинская капелла!

— Вы сами давеча…

— Ах да. Не ной! Мышиная возня мне надоела, — и папа обратился к кардиналу. — Ты в коридоре у дверей постой. На днях я Микеланджело поклялся, что без него закрыт в Сикстину вход. Зачем я только с вами увязался? Ох, не ровен час мастер подойдёт!