— Покараулю — вздорного он нрава, — с готовностью ответил Гонзага, удаляясь.
— Так где твой лик? Показывай, герой, — приказал папа.
— А вон в аду Минос, стоящий справа.
Павел с интересом стал разглядывать сцену сошествия в Аид.
— Чего ж серчать? Ты вышел как живой, хоть корчишься в объятиях удава.
— Ославил и не посмотрел на чин, — захныкал тот. — Я умолял, чуть не в ногах валялся!
— Ты сам его сподвигнул на почин, когда куда не надобно совался, без умолку болтая языком.
Павел поднялся на две ступеньки и принялся рассматривать почти готовую роспись со множеством обнаженных мужских и женских тел, пытающихся из последних сил удержаться в чистилище.
— Ба, сколько лиц знакомых! А похожи. Весь льстивый двор представлен нагишом. Меня не видно… Слава тебе Боже!
— Так пособите мне! Пошла молва, насмешки, — слёзно взмолился бедняга Бьяджо. — Оградите от напасти!
— Как пособлю я, дурья голова? — с хитрецой в голосе ответил Павел. — Над преисподней не имею власти. Будь ты в чистилище — куда б ни шло.
Папа посмотрел на обескураженного Бьяджо, словно стараясь убедиться, насколько точно он с его крючковатым носом изображен на фреске.
— Хоть сатана в аду делами правит, ты влез в историю чертям назло, и эпитафия тебя прославит.
— Не пишут эпитафии живым, — чуть не плача, возразил Бьяджо.
— Не нам с тобой судить. А вот художник не терпит ни подсказку, ни нажим.
— Он всех придворных очернил, безбожник!
Павел задумался.
— Забросил камешек в наш огород, грозя нам, грешным, карой неизбежной. От нас ему и ласка, и почёт. Когда ж угомонится дух мятежный?
— Да разве это фреска?! — воскликнул обиженный и хныкающий придворный. — Сущий бред, написанный в горячечном экстазе!
Вбежал Гонзага:
— Явился мастер в довершенье бед! С дель Пьомбо лается у коновязи.
Павел оторопел и заметался.
— О Господи, мы словно в мышеловке! Гонзага, действуй же! Чего ты стал? А всё наветы ваши и уловки. Я из-за вас как кур в ощип попал…
Подобрав сутану, папа и Бьяджо поспешно удалились через боковую дверь. Едва она закрылась за ними, как вошёл разгневанный Микеланджело в сопровождении Урбино и дель Пьомбо. Стоящий у входной двери Гонзага пытался что-то сказать в своё оправдание.
— Не лгите! — оборвал его мастер. — Заперта была капелла. Шпионите? Да я не так-то прост и не позволю вмешиваться в дело. Впредь будет у двери швейцарский пост.
— У каждого из нас свои заботы, — принялся объяснять Гонзага. — Ужель вам мало светового дня? Смеркается. Какая тут работа?
— Не вам, любезный, поучать меня. В Сикстине я не потерплю обмана и не держу вас боле, кардинал. Ступай и ты, дель Пьомбо Себастьяно!
— С каких-то пор помехою я стал? — недовольно спросил тот.
— Об этом знаешь ты и сам прекрасно, вбивая между мной и папой клин.
— Помощником хочу я быть.
— Напрасно. Я смолоду работаю один.
— Друг другу надо помогать, — угрюмо промолвил дель Пьомбо.
— Мы квиты. Тебе я помогал, как никому. Мои рисунки все тобой забыты?
— Обидно мне. Попрёки ни к чему.
— С твоей обидой зависть неразлучна, а потому тобою движет зло, которое с искусством несозвучно. Так знай, оно не просто ремесло, но и порывов добрых побудитель.
— Так вот как ты заговорил, непогрешимый мудрый наш учитель!
— Оставь. Учить желанья нет и сил. С самим собою разобраться впору.
Тогда дель Пьомбо решил ударить побольней, зная о его неприязни к знаменитому литератору:
— Прав Аретино, что в кругу друзей тебя подверг жестокому укору…
— О нём напоминать мне здесь не смей!
— Уж больно ты заносишься, приятель. А чем же плох отважный «бич князей», прославившийся всюду как писатель? Но кровью руки он не обагрил…
— Несчастный, убирайся вон отсюда, пока тебя взаправду не прибил, как подлого двурушника. Иуда!
К дель Пьомбо подошёл Урбино.
— Чего стоишь? Вот Бог, а вот порог — иль пришибу без шума и огласки.
— Попробуй тронь! — ответил тот, ретируясь. — Тебя пора в острог.
Они остались одни в капелле.
— Поставь мне на леса свечу и краски, — приказал Микеланжело. — Известка не усохла ли? Проверь.
— Она свежа, — заверил Урбино, — раз в полдень слой положен.
— Иди домой. Закрой плотнее дверь. Сейчас я говорить не расположен — мне надо одному побыть в тиши.
— Но, мастер, я…
— Ступай! Иль быть нам в ссоре, — и он по ступенькам поднялся на леса.
Взяв лежащую там палитру и кисть, он никак не мог приступить к росписи — настолько стычка с дель Пьомбо его вывела из себя. Он задумался. Если разобраться, он чужаком живёт в своей отчизне, где мерзка и глумлива мира суть. Судьбою поднят он на дыбу жизни, и нескончаем на Голгофу путь…
Пока он размешивал краски на палитре, в голове роились грустные мысли: «От прытких палачей невольно взвоешь, а клевета, как оспа, на лице. Её ничем не ототрёшь, не смоешь, и в гроб сойдёшь с позором на челе».
Выбрав нужный тон, он вплотную подошёл к стене.
— А судьи кто? — прозвучал гулким эхом его вопрос в тишине. — Подлецы с ворами. Им наизнанку душу подавай, чтоб в ней копаться грязными руками.
Нет, он ещё с ними поборется, и в его сознании мелькнула дерзкая мысль…
— Стена, посыл последний принимай!
Быстрыми мазками он принялся писать автопортрет: содранная кожа в виде лица-маски, выражающей боль и страдание. Этот странный автопортрет он пририсовал к левой руке святого Варфоломея, в котором легко узнаваем главный клеветник Аретино с характерным лысым черепом.
Стало темнеть, и пришлось зажечь свечу. Отойдя на шаг от стены, чтобы получше разглядеть написанное, Микеланджело перекрестился и произнёс вслух, словно разговаривая с самим собой:
— Прости, Господь, что, упредив решенье, себя заране поместил в аду. Мне не дождаться часа искупленья — я был не раз с тобою не в ладу.
Спускаясь вниз, он оступился. От резкого движения голова пошла кругом, и свеча выпала из рук. В кромешной темноте послышались шум падения и стон. Резко распахнулась дверь, и в освещённом проёме возникла фигура Урбино. Увидев распластанного на полу мастера, он закричал:
— Врача! Он в папской был опочивальне.
Вбежала стража с фонарями. Урбино склонился над Микеланджело, стараясь понять, что с ним.
— Я только вышел, дверь слегка прикрыв. Ужели всё, и вот конец печальный?
От лежащего на полу Микеланджело послышалось бормотанье:
— Пришла за мной…
— Он что-то шепчет. Жив! — радостно закричал Урбино.
Вбежал доктор Ронтини.
— Всем расступиться! Больше света! Тише, — и он нагнулся над лежащим мастером. — А кости целы, хоть удар силён. Хрип, пена изо рта, пульс еле слышен. Буонарроти!
Доктор привстал:
— Без сознанья он. Соорудите из плащей носилки!
— Домой не донести его живым, — запричитал Урбино. — О Господи, трясутся все поджилки!
Обернувшись к стражникам, Ронтини приказал:
— В соседний зал несите! Там решим. Приподнимайте очень осторожно!
Стража вынесла мастера из капеллы, высоко подняв на руках, словно воина с поля брани.
Тронув Ронтини за рукав, Урбино указал ему на стену:
— Глядите, доктор! Вон портрет его.
Ронтини подошёл поближе.
— Непостижимо! Господи, как можно так вывернуть себя же самого? Какая сила самобичеванья и боль за грешный мир в чертах лица! — Ронтини перекрестился. — Дай Бог, чтоб людям странное посланье не стало бы последним от творца.
Узнав о случившемся, в капеллу вбежали взволнованные придворные.
— Самоубийство иль несчастный случай? — спросил Гонзага.
— Да говорите, доктор! — взмолился Бьяджо. — Страх какой.
— Я верю в организм его могучий, и передайте папе — он живой.
Но тут Урбино не выдержал:
— Чего раскаркались, воронья стая? Он всех вас, сволочей, переживёт!
К нему подошёл дель Пьомбо:
— Тебя, брат, укусила муха злая?
— С кем разговариваешь, обормот! — возмутился Гонзага.