Н. Водовозов
МИКЛУХА-МАКЛАЙ
НЕУСПЕВАЮЩИЙ ГИМНАЗИСТ
В Своей автобиографии Николай Николаевич Миклуха-Маклай говорит, что он родился в 1848 году. Но это неточно. В церковной записи села Рождественского, находящегося близ города Боровичи, Новгородской губернии, записано следующее:
«Миклуха, Маклай, 5 июля 1846 года».
Отец Николая Николаевича, Николай Ильич Миклуха, был по своему времени человеком незаурядным. Он окончил корпус инженеров путей сообщения в Петербурге. Затем служил одно время начальником вокзала Московско-петербургской железной дороги — первого, по времени постройки, железнодорожного пути в России. Современник Герцена, Белинского, Станкевича и других замечательных русских людей, Николай Ильич принадлежал к той части русской молодежи, которая искала в передовой философии ответы на мучительные вопросы, поставленные тяжелой действительностью того времени, и, по словам Герцена, «все написанное Гегелем или о Гегеле немедленно зачитывала до дыр, до пятен, до падения листов в несколько дней».
Увлечение философией Гегеля порой доходило до курьезов. Так, например, молодой русский гегельянец, отправляясь гулять за город, не шутя уверял, что он идет «отдаться пантеистическому чувству своего единения с космосом». А если на прогулке встречал крестьянина или крестьянку и вступал с ними в разговор, то потом рассказывал друзьям, что имел возможность «определить субстанцию народную в ее непосредственном и случайном явлении».
Николай Ильич Миклуха лично не был связан с кружком Герцена и Белинского, но несомненно переживал те же настроения, что и все радикально-прогрессивные люди его времени. Он, вероятно, не раз имел повод задавать тот же вопрос, что и Герцен: «Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования?» А трагедия заключалась в вопиющем несоответствии между прогрессивными идеалами человечества и страшным гнетом николаевского режима, которого не могли не замечать передовые люди России. «Противоречие между воспитанием и правами, — говорил Герцен, — нигде не доходило до таких размеров, как в дворянской Руси... Число воспитывающихся у нас всегда было чрезвычайно мало, и те, которые воспитывались, получали не то чтобы объемистое воспитание, но довольно общее и гуманное; оно очеловечивало учеников всякий раз, когда принималось. Но человека-то именно и не нужно было ни для иерархической пирамиды, ни для преуспевания помещичьего быта.
К концу сороковых годов русская революционная мысль шагнула дальше. Социалистические идеи захватывают мыслящих людей. Писатель Анненков, только что возвратившийся тогда из-за границы, рассказывает, что он «встретил дома отражение многих сторон тогдашней интеллектуальной жизни Парижа. Книга Прудона о собственности, «Икария» Кабэ, сочинения Фурье — все это служило предметом изучения, горячих толков, вопросов и чаяний всякого рода... Книги названных авторов были во всех руках в эту эпоху, подвергались всестороннему изучению и обсуждению, породили, как прежде Шеллинг и Гегель, своих ораторов, комментаторов, толкователей».
Несмотря на суровые преследования, социалистическая литература проникала всюду. В магазине одного книгопродавца обнаружено было на полках несколько тысяч томов такой литературы. Книгопродавец был немедленно выслан из столицы, но торговля запрещенными книгами продолжалась. Даже в модных французских лавках в Москве можно было достать эти «крамольные» произведения, — настолько выгодно было торговать ими.
Социалистические идеи популяризировались всевозможными средствами. Был, например, выпущен «Карманный словарь иностранных слов, вошедших в состав русского языка». Вышло два выпуска словаря — в 1845 и 1846 годах. В словаре, между прочим, деятельное участие принимал известный М. В. Буташевич-Петрашевский. В предисловии к словарю говорилось, что он должен стать «краткой энциклопедией понятий, внесенных к нам европейской образованностью». Словарь был составлен очень искусно; первый его выпуск мог даже показаться вполне «благонамеренным». Например, слово «конституция» автор истолковывал отрицательно. Царская цензура могла думать, что автор—антиконституционалист и не посягает на самодержавие, тем более, что первый выпуск словаря был посвящен великому князю Михаилу Николаевичу.
Второй выпуск был составлен уже более откровенно. В нем подробно разъяснялись взгляды и сочинения Оуэна, Сен-Симона и других. В статье «Овенизм» словарь давал сжатое изложение учения Оуэна и подчеркивал отрицательное значение института частной собственности. Там же выдвигалось требование, чтобы орудия производства стали общественным достоянием. Везде, где только возможно, словарь рекомендовал учение Фурье и пропагандировал его сочинения.
О влиянии на русское общество идей утопического социализма, шедших тогда, главным образом, из Франции, очень красочно рассказывает такой авторитетный свидетель, как М. Е. Салтыков-Щедрин. Он пишет: «С представлением о Франции и Париже для меня неразрывно связывается воспоминание о моем юношестве, т. е. о сороковых годах. Да и не только для меня лично, но и для всех наших сверстников в этих двух словах заключалось нечто лучезарное, светоносное, что согревало нашу жизнь и в известном смысле даже определяло ее содержание. Я в то время только что оставил школьную скамью и... естественно примкнул к западникам, но, не к большинству западников (единственный авторитет тогда в литературе), которое занималось популяризированием немецкой философии, а к тому безвестному кружку, который инстинктивно прилепился к Франции. Само собой разумеется, не к Франции Людовика-Филиппа и Гизо, а к Франции Сен-Симона, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Санд. Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла новая уверенность, что золотой век находится не позади, а впереди нас».
Увлечение русской образованной молодежи социализмом было так велико, что даже Федор Михайлович Достоевский, впоследствии защищавший реакционные взгляды, в те годы вместе с Салтыковым-Щедриным участвовал в кружке Петрашевского и был приговорен к смертной казни как революционер.
Вот что пишет сам Достоевский, вспоминая об этом периоде: «Об огромном движении европейских литератур самого начала 40-х годов у нас весьма скоро получилось понятие. Были уже известны имена многих ораторов, историков, трибунов, профессоров... Вдруг возникло новое слово и раздались новые надежды, явились люди, прямо возглашавшие, что дело (словом «дело» — по цензурным соображениям — заменялось тогда слово «революция». — Н. В.) остановилось напрасно и неправильно, что ничего не достигнуто политической сменой победителя, что дело надобно продолжать, что обновление должно быть радикальное и социальное».[1]
Русская жизнь сороковых годов неуклонно выдвигала вопросы «радикального и социального обновления» страны. Приближался второй период освободительного движения в России XIX века, деятелями которого были, по определению В. И. Ленина, «революционеры-разночинцы, начиная с Чернышевского».
Социалистическую литературу изучали не только выдающиеся писатели и деятели. Огромный интерес к ней проявляли все интеллигенты-разночинцы. Даже учителя казенных учебных заведений, где свирепствовал режим, установленный мракобесом Уваровым, — министром народного просвещения при Николае Палкине, — не отставали от общего движения. Один из них, А. П. Милюков, вспоминает: «Все, что являлось нового по этому вопросу (по социализму. — Н. В.) во французской литературе, постоянно получалось, распространялось и обсуждалось на наших сходках. Толки о Нью-Ламарке Роберта Оуэна и Икарии Кабэ, а в особенности о фаланстере Фурье и теории прогрессивного налога Прудона занимали иногда значительную часть вечера. Все мы изучали этих социалистов. Сочинения Прудона, Луи Блана, Пьера Леру... вызывали обсуждения и споры».
Каким же путем могли так широко распространяться запрещенные царской цензурой книги в николаевской России? В этом трудном и опасном деле незаменимую роль сыграли многочисленные букинисты-ходебщики.
«Я очень хорошо помню, — вспоминает А. Н. Пыпин, родственник великого русского революционера Н. Г. Чернышевского, — особого рода букинистов-ходебщиков... Эти букинисты, с огромным холщевым мешком за плечами, ходили по квартирам известных им любителей подобной литературы и, придя в дом, выкладывали свой товар: это бывали сплошь запрещенные книги, всего больше французские, а также немецкие... Сделка совершалась на взаимном доверии».[2]