Выбрать главу

Валерик словно бы отмывался от усталости, ответственности и всего, что начинается на букву "Л", и чувствовал облегчение, будто на нём прежде были килограммы грязи.

Он думал о том, как вернётся в сад и понял, что скучает по привычной летней работе: прополке, поливке, сбору образцов... Там, в саду, Валерика считали мужчиной – пусть даже только тогда, когда надо починить изгородь или притащить камни для декоративной горки. Пусть. Но там всё было знакомо: и сельхозработы, и составление делектуса, и гробики – ящики со стеклянными крышками, в которых зимовали некоторые растения. И многие из них гибли. Это было грустно, но "гробик", как и делектус, и многое другое было словом из тайного языка, который понимали только причастные.

Валерик фыркал, и всё лил и лил на себя прохладную воду.

Ему казалось, что он не будет скучать ни по Лере, ни по Даньке. По крайней мере, первое время.

Валерик вышел из бани, когда жара ещё стояла над землёй душным широким облаком, а солнце уже стало опускаться и сменило безжалостную желтизну на спокойный и насыщенный цвет Лериных волос. Он шёл по тропинке к дому, улыбаясь своим мыслям и время от времени вытирая накинутым на шею полотенцем сбегающие с волос капли.

Дверь на веранду была распахнута. В кухню тоже. Но дом был молчалив. На Валерика пахнуло холодом. Он физически ощутил отсутствие Леры, как будто температура её тела могла сделать воздух в комнатах теплее.

Он бросился к детской кроватке, испугавшись, что Лера оставила малыша там. Но кроватка была аккуратно застелена: Валерик даже не подозревал, что Лера может быть такой аккуратисткой.

Не было их обоих. По крайней мере, на сей раз она сбежала вместе с ребёнком. Это решало многие проблемы.

Валерик со вздохом сел на Лерину кровать и, набросив на палец полотенце, принялся протирать ухо, в которое затекла вода.

А потом он услышал Даньку. Тот смеялся счастливо и взахлёб – как всегда, когда с ним играют. И при мысли о том, что Лера просто взяла сына на прогулку, Валерик даже взгрустнул. Ему хотелось свободы.

Он вышел из дому и завернул за угол. И Даня был там. Он сидел на земле, посередине лужайки, напротив поленницы и хохотал. Его кулачки сгребали нежную газонную травку, безжалостно срывали её, а потом Даня резко поднимал руки над собой, и трава летела вниз и в стороны мягким зелёным дождём.

А рядом с Даней был бомж. Он полулежал возле ребёнка, опершись на локоть, и громко, как филин, гукал, и улыбался, одобряя такой салют; и смеялся его глаз – тот единственный, что не был прищурен и не прятался в отёчных складках лица.

И больше рядом с Даней никого не было.

Валерик пришёл в ужас.

– Э! Э! – это было всё, что он смог сказать, а потом передумал говорить, а просто побежал на бомжа, размахивая руками на манер донкихотовой мельницы. Бомж засуетился, захотел вскочить, но только перевернулся и встал на колени – и вытянул над головой дрожащую руку, словно просил времени на то, чтобы встать и встретить противника достойно, лицом к лицу.

Валерик добежал до него в несколько шагов и остановился над кудлатой склонённой головой, лихорадочно размышляя над тем, что же делать. Он не мог бить беззащитного больного человека. Он вообще никого не мог бить, потому что даже не знал, как это делается. К тому же, Даня был здесь, весёлый, живой, здоровый и довольный, и бить бомжа, вроде бы, было и не за что.

Так что Валерик просто ждал, когда незваный гость просто встанет и уйдёт. И он ушёл, виновато оглядываясь, горестно вздыхая и припадая на одну ногу.

И как только вылинявшая штормовка скрылась за забором, Валерик подхватил Даню на руки и стал вертеть, осматривая со всех сторон. Пожалуй, в детстве он точно так же осматривал машинки, которые давал играть другим: нет ли где грязи, вмятин, царапин.

С Даней всё было в порядке, только пальчики на руках стали совсем холодными. И Валерик прижал его к груди: жестом облегчения, но сразу и для того, чтобы согреть.

Он отнёс ребёнка в дом, усадил на софу – на кухне, под лестницей – накормил творогом и принялся жарить картошку. Ощущение чистоты и свежести ушло. Валерик снова чувствовал только напряжение и тоскливую обречённость. Солнце садилось за сады, и между тёмно-зелёных яблоневых ветвей мерцал оранжевый костёр неярких уже лучей.

Даня вёл себя беспокойно. Он крутился на подушках, путался в пледе, выбрасывал на пол игрушки, сползал к краю: Валерик никак не мог сосредоточиться на плите. Он всё время оглядывался, подскакивал, удерживал, поднимал игрушки. Метание по кухне стало непрерывным, и картошка в конце концов подгорела. Окончательно погрустневший Валерик выключил газ и накрыл сковородку крышкой, чтобы приглушить неприятный запах.

Он сумел, наконец, увлечь Даню кубиками и достал из холодильника батон колбасы и банку с остатками маринованных огурцов. Положил себе картошки. Первый же кусок, сильно, почти до черноты подгоревший снизу, хрустнул на зубах непрожарившейся спинкой.

В кухню вползали серовато-синие сумерки. Валерик знал, что там, за садовыми участками, за рекой и за лесом над горизонтом всё ещё виден краешек солнца, но, казалось, свет не имеет никакого отношения к этому вновь погрустневшему дому.

А потом в кухне зажёгся свет, и Лера, как ни в чём не бывало, уселась за стол.

– Сумерничаете? – спросила она и поцеловала Даню в макушку. Тот разулыбался, прильнул к ней и тут же начал задрёмывать.

"Он устал, – рассеянно подумал Валерик, – вот и капризничал. Впрочем, мы все устали. И все, кажется, капризничаем. Кто как может."

Даня уснул за считанные минуты.

Потом Лера осторожно переложила сына на подушки и пошла к плите. Она взяла тарелку и положила в неё остатки картошки. Отрезала себе колбасы. Валерик молча смотрел, как давно не точенный нож проминает мягкий батон, как липнут к лезвию крупинки подтаявшего жира.

Она попробовала есть, но тут же скривилась и отставила тарелку в сторону:

– Какая дрянь. Это ты так питаешься? Ох, Валера, хорошо, что не кормишь грудью, а то молоко у тебя было бы то ещё...

– Где ты была?

– А бутерброды есть? Ну хоть сыр. Можно и с колбасой, но она очень жирная, мерзко даже, какая жирная. А?

– Ты, вообще, соображаешь, что делаешь?

– Я хочу есть и собираюсь найти себе что-нибудь съедобное. Ты как насчёт бутерброда?

– Как ты могла оставить его одного? Ему всего полгода!

– А что такое?

Лера открыла холодильник и скрылась за его дверцей.

– Сыр у тебя какой-то старый... А, нет! Вот есть полкоробки плавленного. Будешь?

– Не буду!

Валерик вынужден был шептать, чтобы не разбудить малыша, но не выдержал и вскочил, задев головой низко висящую лампу. Старый абажур закачался, и по кухне поплыли причудливые тени.

– Чего ты такой нервный? – Лера опять подсела к столу и принялась размазывать по куску булки плавленный сырок. – Ну не случилось же ничего. Уползти он не может, он же слишком плохо ползает: шаг, два – не больше. Змей тут нет, потому что ёжик на участке живёт. Ой, Валер, я видела, видела нашего ёжика! Я в туалет пошла, а он в траву – быстро-быстро метнулся. Хорошенький такой! Я с детства не видела ёжиков, а тут увидела.

– Где ты была?

– На реку ходила. Просто прогулялась, в воду зашла по колено. Как же хорошо! Такая прохладная вода... Всё уносит: печаль, тревогу, тоску – всё. Всю меня. Как будто я стою у берега, как пустая стрекозиная оболочка: сухая, прозрачная – и держусь за этот берег только самыми необходимыми крючочками... Знаешь, эти оболочки такие шершавые – долго-долго висят на листьях, когда стрекозы там и нет уже никакой... И я зацепилась, а сама я, главная, настоящая, плыву по реке к мосту. А там вооружённая охрана, и выстрелы... Сердце щемит, потому что я плыву и думаю, что сейчас услышу выстрел и что он почти наверняка меня настигнет. И вот в этом напряжённом ожидании смерти – жизнь. Такая волнующая жизнь.

Лера откусила бутерброд и отпила чая из чашки, которую Валерик приготовил для себя. Она выглядела совершенно спокойной, как немного уставший человек, который пьет у себя дома чай после долгого трудного дня, но Валерик вдруг подумал, что там, под напускным спокойствием, бушует неослабевающая истерика. Теперь он мог видеть её в уголках Лериных глаз, в том, как напряжённо она поджимала губы, сделав глоток, как едва заметно морщила лоб.