«Я рада, — продолжала она, и погладила меня по руке и тепло мне улыбнулась, — потому что я больше на тебя не сержусь. А теперь мне пора».
Вот так! Я все испортил, хуже некуда, Пирс.
Расставшись с Джейнис, я вернулся в свою кроличью нору и натрахался до одурения с нашим корреспондентом «Вашингтон пост» — сегодня утром она отбыла в Штаты, — а когда мы потом лежали рядом, думал я только о том, выигрывает ли «Ливерпуль» кубок Футбольной ассоциации и оправится ли Джон Барнс настолько, чтобы выйти на поле.
Ну, что же, Дрезден, я гряду! Уйду снова с головой в работу. И может быть (кто знает?), в один прекрасный день найду такую, с кем мне будет хорошо и трахаться, и жить вместе. Или такую, какая, примет меня таким, какой я есть.
Салоники вроде бы скучнейшая дыра. Однако, поверь, все-таки не такая, как № 3-а на Болтон-стрит.
Всего наилучшего Твой Гарри.
АФИНЫ 16, ч 16 МАРТА
ТЕЛЕГРАММА БЛЕЙКМОР
РЕЧНОЕ ПОДВОРЬЕ 1 ЛОНДОН — W4 C. К.
БАСТИЛИЯ ПАЛА ТОЧКА РУТ
Речное Подворье 1
17 марта
Рут, миленькая!
Мне необходимо поделиться с тобой целой историей. Ты готова? Итак! Утром вчера. Завтрак как обычно — с газетой. Стеклянные двери открыты настежь — весеннее утро, ничем не уступающее летнему. Я была счастлива. У меня есть работа. С Гарри я совладала лучше, чем могла надеяться, — мы встретились, чтобы решить проблему со школой Клайва. И тут зазвонил телефон. Это бы Роджер — ну ты помнишь, № 5, историк, помешанный на птицах. Не хочу ли я пойти с ним наблюдать птиц? Может быть, сегодня вечером? Свет тогда будет идеальным, а в такую теплую погоду вполне могут прилететь весенние мигранты. (Какие еще, черт, «весенние мигранты»? Мне почему-то представился бретонский торговец луком с крылышками).
Ну, с Роджером уже было загублено порядочное число часов у старого резервуара в обществе шерстяных колпаков и биноклей. Более того, я надеялась поработать над «ван Эйком» Кевина до того, как Клайв заглянет домой на пути к занятиям лыжным спортом. В голосе Роджера слышалась ужасно трогательная настойчивость, и мне не хотелось его разочаровывать. Он такой милый, неуклюжий и застенчивый, и жутко серьезный, и, наверное, очень ранимый. А эта жена-алкоголичка еще добавляет. Ну я и сказала: «Хорошо», — а потом отыскала бинокль Гарри, как напоминание.
Когда я привала, стало ясно, что он ожидал этой минуты весь день. Так разнервничался, что почти не смотрел на меня. Ему не терпится, сказал он, поделиться со мной своим открытием. Водохранилище было в елизаветинские времена садом для форели! А может быть, и раньше. Он нашел документы, сказал он.
Тут, он убежден, был тюдоровский мэнор — и он показал мне место, где, по его мнению, стоял дом — невысокий пригорок, — а вон там была коптильня, он твердо уверен. И теперь он добивается, чтобы Лондонский университет организовал здесь раскопки. «Конечно, не в гнездовой сезон, нельзя же тревожить птиц!» И он засмеялся.
Эта шуточка, казалось, придала ему духа, и он, наконец, посмотрел на меня. «Можно мне сказать, что вы выглядите очаровательно?» Я пробормотала удивленное «благодарю вас!» «Нет-нет, — сказал он поспешно. — Это я должен благодарить вас».
Он смахивал на мальчугана, которому только что подарили игрушечную железную дорогу, и я старалась угадать, что последует дальше. И последовало незамедлительно: «Смотрите! Что я говорил. Сохраняйте неподвижность. Бинокль к глазам. Вон они, тростниковые камышовки, в середине марта, так рано! Из Африки — такой путь, милые малютки — вы только представьте себе!
Посмотрите же. Вон туда!» Я покорно уставилась в свой бинокль на камыши. Но я все время крутила фокусировку не в ту сторону, а когда все-таки настроила, линзы успели запотеть. «Видите их?
Глядите, они опять вон там». Бинокль трясся, руки у меня заныли, я даже камыши не могла разглядеть, не то что птичек. «А как выглядят эти тростниковки или как их?» — прошептала я. «Вон одна. Летит к камышам. Видите? Боже мой, улетела! Нет, вон она. Разрешите, я попробую вам показать». Он зашел мне за спину и попытался направить мой бинокль, обняв меня за плечи. Я обратила внимание на его пальцы, такие гладенькие от перелистывания древних рукописей, и с прекрасно наманикюренными ногтями. От него веяло теплом, как от свежеподжаренного ломтика хлеба. И тут у меня началась икота. Я думала, он рассердится. Поблизости проплывал лебедь, и я с надеждой сказала: «Смотрите, лебедь!» Но он словно бы не заметил лебедя, как и моего икания.
Начинало смеркаться, и свет над водой был удивительно прозрачным и нежным. А Роджер уже пылал энтузиазмом. «Видимо, они тут гнездятся.
Гнездо они, как вы знаете, вплетают в камыши.
Возможно, нам удастся его отыскать. Надо только подождать и проследить, где они садятся. Давайте последим из укрытия вон там». Это подобие сараюшки с занавесками вместо передней стенки я заметила чуть не полгода назад и ей гадала, что бы это могло быть такое. Роджер пошел вперед, показывая путь, а я следовала сзади, скользя и стараясь справиться с икотой. Внутри укрытия было совсем темно, и я расслышала, как он бормочет про себя, что надо раздвинуть занавески на самую чуточку, чтобы никого не напугать. Я шагнула вперед и с грохотом споткнулась о деревянную скамейку. Думаю, напугались все тростниковки, даже еще летящие из Африки. А Роберт опять ничего не заметил, а вот икота прекратилась.
Занавесок было две, и он отдернул их примерно на фут, и мы уселись бок о бок на скамейке, уперлись локтями в подобие полки и уставились сквозь наши бинокли в сгущающиеся сумерки. Мне почудилось, что играю я в старом шпионском фильме.
Кругом не было видно ни единой живой души — да и не единой птицы, если на то пошло. Скамья холодила задницу. Мне показалось, что Роджеру с гнездом его птички тоже не, везет, потому что время от времени он расстроенно что-то буркал. И не просто от скуки. Постепенно у меня сложилось впечатление, что он смотрит в бинокль, отчаянно стараясь найти что-то, о чем жаждет мне сказать. Что-то вроде молчания во время твоего первого танца. Мне хотелось нарушить его, но как?
— А ваша жена наблюдает птиц? — спросила я наконец, тут, же сообразив, насколько нелеп этот вопрос. Роджер опустил бинокль и уставился на меня. У него было такое трогательно грустное лицо; наблюдение за птицами даже придало ему сходство с маленьким мальчиком.
— Боже мой, нет! — сказал он. — Она не принимает участия ни в чем, что я люблю, — и никогда не принимала. Вот почему так замечательно, сидеть тут с вами. Так замечательно! Внезапно он положил свою руку на мою. Ах, какого, должно быть, усилия это ему стоило! «Вы такая красавица!» На последнем слове он будто подавился.
И тут началось извержение. Он любит меня.
Я богиня. С той минуты, как он меня увидел… Он выразил надежду, что я не сержусь. Конечно, он ничего не ждет — лишь изредка прогулка вроде этой. «Тростниковка в укрытии?» — спросила я.
Он снова подавился с нервной улыбкой на губах.
«Нет, райская птица», — сказал он, и я засмеялась. «Так, значит, я невзрачная простушка? Ведь в чудесном оперении щеголяют самцы. А я та, что ждет взгляда прекрасного принца». У него на лице появилась очаровательная растерянность, будто он не мог поверить своим ушам. Снова подавившись, он выговорил: «Знаете, мне не следует признаваться в этом, но иногда я грежу, что вы обратите на меня свой взгляд. Что я смогу любить вас… истинно». Тут лицо у него стало испуганным — а вдруг я посмеюсь над ним? «Вы хотите сказать; заняться со мной любовью? А вам хотелось бы?»
Голова у него поникла: «Ах, моя чаровница, ах. ах моя богиня. Я бы… я был бы так поражен. Я… не смог бы». «А вы уверены? — бесстыдно настаивала я. — Почему бы вам не попробовать?»