— Сталлоне, — восхищенно пискнула какая-то девица.
Ротман себе нравился; это виделось по размеренным повадкам, как расставлял ноги, забирал за спину руки в замок и втягивал брюшину. Этот прием он повторял раз двадцать на дню, как только приводилась свободная минута. Но зачем это знать остальным?
— Красавец. Какого парня Милка оторвала, — причмокнул губами Яков Лукич. — Хоть и яврей, но красавец. Ты, доча, его на цепи держи, а то сбежит.
— А что, и наша дочка не десятая вода с киселя. Скажешь, уродина? Ты что дочку свою малишь, а? — заступилась мать. Она незаметно подгреблась сквозь толпу к самому столу и сейчас с тоскою озирала вороха снеди и сиротеющие тарелки… «Кулебяки-ти не порозны. С палтусиной. Теперь такой рыбки не укусишь. С Мурманска прислана. Заклякнут, какой вкус? — мысленно причитывала хозяйка, поглядывая с унынием на пироги, столько сил отнявшие у нее. — Эх, дурью маются, а дела никакого не ведут. Пришли-то пить-ись, дак ешьте и пейте до отвалу. Не в таз же все срывать?!» Ротман медленно, красуясь, склонился до пола, серебристым ежиком волос коснувшись ярко-красных половиц, прикусил зубами спичечный коробок, опустился на колени перед невестой и, как верный пес, протянул ей добычу.
— Молодец. Хвалю, — сказала Миледи, зардевшись, и погладила Ротмана по голове.
— Во писатель дает. Цирк! — воскликнул часовщик и пьяно покачнулся. Толпа удержала его и повлекла с собою за стол.
— Вы что, на цирк пришли? Или на свадьбу? — запричитала хозяйка.
Яков Лукич тут же оборвал бунт:
— Цыть, старая скважина. Жрать — дело поросячье. Тут грудь на грудь сошлися мужики, и наш зять берет верх… Закудахтала, курица. Может, хочешь порулить? — уже с миром предложил хозяин. — Так и скажи: дай, Яша, порулить.
Свадебщики взяли на грудь по стакашку, но не успели отщипнуть от кулебяки, кинуть в черева жирных палтусинных мясов, как часовщик снова взвился над гостьбою, словно бы перо в задницу воткнули человеку и никак не мог он толково посидеть на лавке.
— Схватка третья. На башковитость. Теперь, Ротман, наяривай сам. Я жрать хочу.
Вараксин добыл из кармана челюсти, поставил на место и с жаром принялся за еду. Ротман мягко улыбнулся, впервые за вечер приобнял невесту по-домашнему, уже по-хозяйски, что-то шепнул в розовый завиток крохотного ушка; Миледи вспыхнула, заиграла глазами… Любовь такой необъяснимой силою обладает, что из старой вредной карги скоро выкуделивает писаную красавицу хоть бы и на пять минут.
— Давай, Братилов, напряги извилины. Кто за одну минуту лучше сочинит о невесте. Вроде буриме, да. Есть такая игра. Но тут без условий: ни количество строк, ни жанр не стесняют. Только красота слога…
— Может, хватит?
— Смотри. Я без претензий. Иль струсил, дуэлянт хренов?..
— Братило, давай, не трусь, Братило. Я на тебя ставлю, — завопил Вараксин, торопливо вынув челюсти — боялся зубы потерять. Стол с непонятным жаром разбился на партии. Всю разладицу принимали смехом, мало понимая потаенный нерв этой игры — она в любую минуту могла вспыхнуть и скинуться в дикую потасовку. Но Миледи слышала внутренние струны этой драмы, и нервы ее сладко трепетали. «Боже мой, думала она, я так мечтала прежде командовать парнями, и вот тут схлестнулись из-за меня прямо на свадьбе. Только бы без греха, только бы без крови. Бедный Алеша, как он жалок. И как могла я любить такого отелепыша. Как верно сказано: отелепыш, телепень, раздевулье, дижинь мучная…»
Тут Братилов, сжатый соседями, мешковато поднялся с лавки, встряхнул волоснею, как это делают настоящие поэты.
— Миледи, как стакан вина, тебя я осушил до дна…
Миледи вздрогнула от обнаженного смысла слов. Но вида не подала, лишь всхлопала в ладоши. Братилов налил водки в граненый стакан, в котором на дне оставалась клюквенная запивка, и залпом выдул.
Настал черед Ротмана. Он прокашлялся, поправил под кадыком атласную бабочку с бриллиантом.
Миледи, жизнь твоя бледна,
Я вижу это в письменах,
Что отпечатались на блюдце…
В подсказках чая и вина
Как важно прочитать то чувство…
Миледи ближе был чувственный гусарский наскок Братилова, но, как музыкальная женщина и нервная натура, как будущая верная жена, она склонилась к стихам Ротмана. Но и неловко было объявлять свои симпатии, ибо Братилов как бы оказывался в полном проигрыше, донельзя униженным. Гостям же было не до тонкости стихов, им уже прискучило это брюзжанье двух мужиков, что зубатились, как дети, словно бы забыли, как следует вести себя в подобном деле: один дал в зубы, другой ответил под микитки, вцепились мертвой хваткой, оседлали по-медвежьи, кто подюжее, пустили юшку, потом ударили по рукам, выпили по косушке — и снова обиды прочь. И неуж из-за бабы можно себе судьбу ломать? ножиком в брюхо иль хуже того — топоришком по виску? Это лишь в старых романах дворяне чуть что — хватались за пистоли, ценя жизнь свою в полушку; ну да от безделья что только не втемяшится, какая только блажь не полонит дурную голову. Но все же в прежних поединках была отвага, задор, такая искра отчаянья, от которой занимается смертный костер…