Выбрать главу

Поставив поднос на стул с аккуратно сложенной Колобковой одеждой, она опустилась на край кровати и смотрела какое-то время на его спящее лицо – молодое, румяное, несмотря на раннюю весну и повсеместный авитаминоз, будто немного загоревшее, будто отливающее золотом, как отливала бы румяная хлебная корочка в этом боковом утреннем освещении. Неожиданно он открыл глаза, Галина Степановна шумно вздохнула, нависая над ним, теребя кружева на нежно-розовом пеньюаре, все еще хранящим затхлый дух старого сундука.

– Я тебя съем, – басом, чуть смущаясь, сказала она.

– Ох, не ешь, не ешь… – потягиваясь, ответил Колобок, с непонятной досадой отмечая кофейник и кусочек ванили. – Всякий, кто любит одиночество – либо дикий зверь, либо Господь Бог… – вовремя всплыла в памяти цитата из Шопенгауэра.

– Как ты сказал?

– Мой путь… Галя… мой путь не приемлет компании, пойми, я бы не хотел, чтобы ты привязывалась ко мне. Ты славная женщина… просто я не создан для такого. Я ушел от гран мама и гран папа в самый мерзкий момент, какой можно было только вообразить, я бросил беспомощную, кривенькую, косую, но в целом совершенно очаровательную Зоеньку Заячковскую, не исключено, что беременную… я совсем не уверен, Галя, что буду с тобой…

Но она только вздохнула, убирая за ухо выбившуюся из некрепкого узла на затылке жирную прядь. И вернувшись вечером домой, Колобок сам, без приглашения, проследовал в «залу» с уже расстеленной в его ожидании нарядной скатертью на столе и с отсутствием каких-либо признаков детей по щелям и углам, ел блины – с одной стороны подгоревшие, с другой – недожаренные, запивал компотом, аккуратно выплевывая черенки и косточки. Читал на ночь мальчикам, тихо появившимся сразу в ночных сорочках, словно ниоткуда. Вешал свою одежду на спинку стула у массивной двуспальной кровати. Носки вкладывал в туфли. Утром пил какао с молоком. Ходил по делам. Следил за ручкой с вечным пером в руках у товарища Глебова, которой тот водил по карте, и строго глядел из-под фуражки с красной звездой, периодически округляя тонкие бледные губы под соломенными усами. И думал тем временем: «Къеркегор говорит, что Абсолютное есть то, что разъединяет, а не соединяет…»

И однажды, воскресным утром, когда Галина Степановна была на базаре, а мальчики сидели на кухне тихо-тихо, друг напротив друга, и что-то писали, поскрипывая карандашами, Колобок взял свой небольшой дорожный саквояж и ушел, не прощаясь.

Галина Степановна, запыхавшись, тяжело топая, вошла в квартиру, бросила сумки на пол так, что одна перекосилась, и из нее покатились, следя сухим черноземом, картофельные клубни. Загремела на кухне сковородками и кастрюлями. Всегда получалось, что еды – шиш с маком, а посуды грязной отчего-то немерено, все поверхности заняты. Пока возилась, наступила на деревяшку с приделанными колесиками, ругнулась грубо, швырнула о стенку, колесики отпали. Как всегда ниоткуда, будто призраки, появились сыновья. Собрали колесики, и только из коридора один раз коротко кто-то всхлипнул, а Галина Степановна досадовала, что снова так долго обед выходит, и странно, что не пришел еще, хотя пора бы… и хотя хорошо, что нету до сих пор – успеет стол накрыть. На скатерти жирное пятно в этот раз уже не отстиралось и серело на самом видном месте. Пришлось заставить чем-то. Из-за заминки во времени делать было нечего, и появилась возможность контролировать мясо в жарочном шкафу, периодически орошая его подливкой с маринадом. В этом-то и заключался, оказывается, секрет мяса, понятый Галиной Степановной только сейчас, на тридцать втором году жизни. Отрезая мальчикам по кусочку, аж диву давалась – нож входил в мясо, словно в масло.

Ребята поели, а Колобка все не было.

Уже вечерело, и мясо давно остыло, хотя оставалось все таким же мягким. «Чернослива бы к нему…» – размышляла Галина Степановна, рассеянно глядя в окно.

Рассвело. Мальчики заснули в уличной одежде, не расстилая постелей. Всю ночь в коридоре и на кухне горел свет. Мясо и утром было таким же мягким.

Галина Степановна подумала, что чернослив можно было бы смело заменить изюмом или урюком, да хоть брусничным вареньем – и уже иным голосом, с надрывом вспыхнуло в ней и тут же все померкло под протяжным: «Господи-и-и-и-и, ушел-то!.. ушел…»

В полночь, когда пошли уже вторые сутки сидения рядом с мясом у окна, к ней подошли сыновья и молча обняли – один спереди, другой со спины, и прижались щеками к спине и к груди, слушая, как она тяжело дышит, как обиженно бьется ее сердце, какой надрывный вопль сидит там, внутри – и были счастливы, аж вздыхали, что она все-таки тут, с ними, и будет еще долго, никуда не деваясь.