Он уже давно исповедовался в этом своем грехе – гордыне – и пытался искупить его самобичеванием и умерщвлением плоти. Но слой жира на его теле был настолько велик, что он не чувствовал никакой боли, во всяком случае, ничего, что могло бы сравниться с его душевными страданиями. И он перестал стыдиться своего желания власти, обратив запрятанные глубоко внутри сожаления в свое оружие. Они проросли в его сознании как жезл Аарона. Голос, поднимающийся от его диафрагмы, был так же упруг, как орудие гнева брата Моисеева. И он знал, что однажды, с помощью этого невидимого жезла – его музыки – он сумеет отомстить за себя.
Его призвали в Севилью, и радость от возможности покинуть мрачный двор дамы Маргариты, восторг от путешествия по морю и завораживающее зрелище морских волн сделали свое дело – Гомбер смягчился и ожил. Севилья ошеломила его своим ослепительным солнцем и волнующимися толпами, кишащими в городе с населением в сто пятьдесят тысяч душ. Карл и Изабелла проводили свой медовый месяц в старинном мавританском дворце Гранады. Николь изнемогал от экзотических ароматов и невиданных красок.
Позже он принимал участие во всех путешествиях императора по его необъятным землям. Он повидал Аугсбург и Мантую, Бургос и Палермо, Барселону, Неаполь и Инсбрук. В 1530 году он сочинил мессу на коронацию в Болонье – эта церемония была силой вырвана у Папы Медичи, которого устрашающее разграбление Рима буквально бросило к ногам кесаря-присно-Августа. Демоны, дремавшие в душе Гомбера, вновь пробудились, когда он узнал, какую тему требует Карл заложить в основу его полифонии, – это были «Все сожаления»! Он так блестяще справился со своей задачей, что кесарь назначил его регентом хора мальчиков капеллы и поручил ему набирать новеньких, ибо Гомбер категорически отказался от кастрации детей с юношескими голосами, желая сохранить этих мальчиков для жизни. Когда император предпринял осаду Туниса, незадолго до этого захваченного Турком, императорский певчий на год покинул capilla flamenca и отправился на родину, чтобы отобрать там еще восьмерых детей. Карл тоже всегда предпочитал голоса из своих северных стран. В Антверпене наделенного имперскими привилегиями Гомбера ожидала особенная радость – он увидел напечатанными некоторые из своих сочинений. Он возвратился в Испанию с красивыми, только что из типографии, книжками в багаже и чувствовал себя принцем, окруженным почетом и стайкой подростков, одновременно робеющих и гордых своей избранностью.
Гомбер, уже менее напряженный, удобно устраивается на потрескивающем под его ягодицами деревянном сундуке. Он по-прежнему игнорирует финики с миндальной начинкой, которые Фигероа продолжает ему предлагать. По мере того, как одна за другой всплывают в памяти главы его жизни, голос певчего становится все печальней. Воспоминания о лучшей ее поре полны горечи. О детях он говорит с нежностью строгого и благожелательного отца. Временами начинает казаться, что он вот-вот заплачет.
– Я следил за их питанием. Мне известно, как с помощью меда и молочной пищи можно сохранить их прекрасные голоса. Я выбирал для них только белое мясо, чтобы не слишком разогревать им кровь. Я разрешал им вино не чаще, чем раз в неделю. Мы при этом много смеялись вместе, вызывая нарекания каноника, но что за важность! Мои ребятишки тосковали по родине, а я умел играть с ними во фламандские игры, чему они очень радовались. Я следил за их учебой, одеждой, развлечениями. У меня в запасе всегда были какие-нибудь подарки в награду за хорошо исполненную мессу. Случалось мне и наказывать их. А по вечерам, как верный евнух своего музыкального сераля, я позволял себе спать лишь в пол-глаза, оставаясь всегда настороже. Я охранял их сон.
– Но при таком тесном контакте у клириков с детьми частенько случаются скверные истории! – ехидно замечает Фигероа.
Гомбер взрывается.
– Нет, ни к одному из них я никогда не прикасался! Ни действием, ни помыслом! А вот Крекийон, о, еще как! За тот год, что я отсутствовал, он успел войти в доверие к императору. Когда я вернулся, он уже был главным певчим, присвоив себе Regina Coeli[43] – мое детище, плод моих трудов.
– Ясно, ясно, у тебя был соперник. Это вполне по-людски, как у всех. Но все-таки, эта история с простынями…
– Да, признаюсь, меня привлекал запах, исходивший по утрам от постельного белья тех мальчиков, которые уже достигли половой зрелости. Их семя пахло совсем как колени Беатрисы, обсыпанные мукой и дрожжами. Это единственный запах женщины, сеньор, который я когда-либо знал! В первый раз, когда я проверял их постели – это входило в мои обязанности воспитателя – запах с такой силой ударил мне в нос, что я едва не описался. Эти простыни доставляли мне пылкое удовольствие и давали полное удовлетворение. Неужто вам не кажется, сеньор, что грех этот не так уж и велик?
– Пожалуй…Тем более, если это пристрастие напоминает тебе о женщине! Я знавал куда более странные пороки, чем твой, поверь мне! Ну, так и что этот Крекийон?
– Вот он – истинный содомит! Предающийся общему для многих клириков греху! Крекийон – само лицемерие. Певчий, но не оскопленный, он ловок, привлекателен и относится к той категории людей, которые разговаривают с большим апломбом и громче других. Неплохой сочинитель игривых шансонеток, в которых я отнюдь не силен, но даже в его фривольности присутствует фальшь. Он наделен всем, что нравится окружающим, в отличие от меня с этим моим жиром и прозвищем «святой каплун». Непрерывные путешествия императора всегда благоприятствуют скученности в походных палатках, где взрослые певчие и дети вынуждены спать вместе. Ведь мы сопровождаем его величество повсюду – на суше и на море, на поле брани и в торжественных церемониях. В любой момент он может послать за нами ради мессы или дивертисмента. Много раз мне случалось видеть, как Крекийон ласкает кого-нибудь из мальчиков, под тем предлогом, что ему надо успокоить ребенка, испугавшегося приближающейся канонады. Сколько бы дети ни проводили времени в пути, привычка к дорожной жизни ничего не меняет – они всегда остаются детьми. Один боится грозы, другой – ландскнехтов. Крекийон этим злоупотреблял. Но я закрывал на это глаза. Между тем, я не должен был этого делать! Однажды вечером он преступил все границы. Ко мне пришел мальчик и пожаловался, что он его изнасиловал. У бедняжки и в самом деле зад был в крови. Меня охватил гнев, и я забыл об осторожности: я пригрозил Крекийону разоблачением. Но он был не из пугливых и отнесся к этому с презрением. «Мне тоже известны твои пороки, Николь. Я видел, как ты лижешь некоторые простыни». Теперь он угрожал мне, преувеличивая мой порок. Возможно потому, что шантаж был обоюдным, наша схватка из-за детей ничем не кончилась. Но я не учел, что он завистлив. Для души императора, жаждавшей церковной музыки, я был лучшим поставщиком. Крекийон же – краснобай, душа банкетов – был в этом менее искусен. Когда папа Павел III, Франциск I и император встретились в Эг-Морте, чтобы подписать очередной липовый договор о примирении, было устроено состязание между капеллами этих государей – артистический и, на этот раз, мирный способ бросить друг другу вызов иначе, чем перемалывая в мясорубке целые народы. Одна за другой были исполнены три мессы, как это принято на турнирах. И я выиграл победу для императора. Крекийон безуспешно пытался навязать Карлу свою мессу – пародию в его манере. Отвергнутый, он затаил жестокую досаду. Обычно веселый и общительный, несколько месяцев он молчал и хмурился. Его непривычное настроение должно было бы насторожить меня. В Толедо он воспользовался болезненным течением беременности императрицы и принялся всем внушать, что гнев Бога на ее чрево навлекли тяжкие грехи некоторых приближенных ко двору. Всегда находится кто-нибудь, жаждущий извлечь для себя выгоду из бедствий сильных мира сего. Продолжением этой истории стала темная щель для доносчиков и то, что она приняла…