– Но император, он так и не вступился за тебя? Странно…
– Вовсе нет! Крекийон слишком точно вычислил момент. Для испанских инквизиторов заполучить в руки одного из flamencos – большая удача, очень ценное приобретение. Я напрасно надеялся на императора. Он так замуровал себя в своем горе, что даже не обратил внимания на мое отсутствие в капелле. Не сомневаюсь, что Крекийон наплел что-нибудь о моей болезни… Мне удалось послать сообщение, но, похоже, оно так и не попало по назначению. Опять Крекийон, это очевидно. Даже события в моей стране как будто сговорились против меня. Узнав об императорском трауре, жители Гента воспользовались им, чтобы поднять восстание. Карл спешно покинул Толедо, однако в сопровождении капеллы и с торжествующим Крекийоном во главе!
Ярость сверкает в глазах Николь. От внимания Фигероа не ускользает ее неистовство.
«Этот пока не все растерял, – думает он. – Несмотря на испытания, у него сохранилась воля. Есть в нем и мятежный дух, и гордость, и непреклонность. Вот фламандец, который не похож на придворное ничтожество. Ничего общего с тем жирным рохлей, каким я увидел его два года назад, когда он поднимался на борт. Иначе, как бы он выжил на цепи?»
Между этими двумя, по-своему ущербными, людьми начинает устанавливаться нечто, похожее на взаимопонимание.
– Знаешь, певчий, я вовсе не для того тебя сюда вызвал, чтобы ты мне рассказывал о своих бедах, хоть они меня и тронули. Не в моей власти опротестовать решение суда инквизиции, окончательное по определению, и еще менее я властен освободить тебя – это право дано только императору. Но твои объяснения кажутся мне правдоподобными. С твоими детородными органами очевидно, что ты не способен изнасиловать ребенка…
– Троих! Меня обвиняют в трех изнасилованиях!
– Тут уж ничего не поделаешь. Подумаем лучше о настоящем. Слушай, ведь ты заметил, как бушевало море минувшей ночью…
– Один из госпитальеров поранил глаз, а у Алькандра сломана рука. Он вопит как сопрано.
– Вот видишь? А ведь это воля небес. Души на этой галере черные и неправедные. Я и сам, да охранит меня Пресвятая Дева… Превратности войн или морской службы каждую минуту готовы отнять у нас жизнь. Прошлая ночь – это напоминание о бренности нашей жизни и о тяжких наших грехах. Я намерен вымолить для нас пропуск, если не в рай, так хотя бы в чистилище. По крайней мере, чтобы наши ежедневные молитвы и щедрые приношения Господу избавили нас от геенны огненной. Я хочу заложить основу спасения для наших душ. Ты – певчий, стало быть, принадлежишь церкви и служишь ей голосом и чином. Так вот: я хочу, чтобы ты пел для этой галеры. Более того, я поручаю тебе основать капеллу наподобие той, что у нашего императора. Это будет плавучая капелла…
Гомбера берет оторопь. Ведь он уже был готов к новому наказанию! Поистине, его голос кастрата остается и проклятием, и благословением его жизни.
– Однако, монсеньор, церковное пение – это сложное искусство, требующее времени…
– Делай, что сможешь! Когда вы давеча плескались в воде, я слышал вас. Мне кажется, в этой каторжной команде есть интересные голоса. Я предлагаю тебе устроить прослушивание всего экипажа. Сколько их нужно, чтобы звучало прекрасное пение, наподобие того, что так любит наш кесарь?
– Необходимы четверо – сопрано, альт, тенор и бас. Но лучше было бы вдвое больше.
– Стало быть, восемь. Если на борту не найдется восьми прекрасных голосов, черт меня… Ой-ой!
И Фигероа осеняет себя крестом. Гомбер улыбается.
– Лучше попросим святую Цецилию[44] помочь нам отыскать хорошие глотки, мой капитан!
– Отлично, ступай и действуй! Я желаю услышать это как можно скорее.
Глава 5
Императорская галера постепенно превращается в самый странный корабль на всем Средиземном море. Южный ветер mijor, туго напрягая крестоносный парус, легко несет ее по волнам в направлении Балеарских островов, и только чайки становятся свидетелями происходящего на палубе поразительного действа.
Дон Альваро де Фигероа-и-Санс-и-Навалькарнеро-и-Балагер восседает под шлюпочным тентом из белой парусины. По правую руку от него располагается Гомбер, а перед ним, как на параде, выстроился экипаж в полном составе. Капитан забавляется сам и намерен предложить развлечение некоторым из своих людей, слишком осведомленным об известной сделке.
Он председательствует на этом прослушивании с понимающим видом и, без сомнения, воображает себя самим кесарем, слух которого услаждают голоса его певчих. Не будучи способен отличить кларнет от корнета, он одобрительно кивает головой, как бы соглашаясь с мнением совершенно преобразившегося Гомбера. Этот последний распрощался с грязными штанами и неудобной рубахой, свисающей до колен, что при его телосложении скорее препятствует, чем помогает движениям, которых требует гребля. Теперь он задрапирован в большое полотнище светлой ткани, которое он перекинул через плечо и уложил складками. Ему хотелось, чтобы это выглядело на нем как стихарь на клирике, но вышло иначе – прежний «каплун» скорее похож на римлянина в тоге. Ильдефонсо, взявшийся придать церковный вид этому неожиданно возникшему мальчику из хора, освежил его тонзуру и светлые кудри, окрепшие от морской воды. Для окончательного сходства с древнеримским сенатором нехватает только пурпурной каймы по нижнему краю его одеяния.
Служители Святой Германдады повыдирали бы волосы из своих козлиных бород, если бы увидели его языческий наряд, а уж тем более – тот порядок, в каком испытуемые представали перед Гомбером. Дело в том, что гнев Нептуна стал причиной поломки десяти весел на «Виоле», тем самым оставив без работы двадцать пар рук, из коих одна пара принадлежала Гаратафасу. Именно с него и решил начать свой отбор галерный певчий. Новые распоряжения Фигероа, после его обета воздержания от вина, многих ошарашивают. В экипаже наблюдается брожение умов, которое часто оборачивается спорами и ссорами. Служащие на корабле не по приговору, а по собственной воле и под началом капитана – единственного хозяина на борту после Господа Бога, – давно привыкли считать себя белой костью. Фигероа и Ильдефонсо приложили немало усилий, чтобы сбить спесь с этих людей и убедить их, что пение молитв во имя очищения их грешных душ в сочетании с любовью к ближнему угодно воле Господа, Единого и Сущего. Перед таким аргументом гордость испанцев смирилась к великой радости команды гребцов-каторжников, которых в настоящий момент представляет турок, первым вышедший на невиданное доселе испытание.
Сильным, как звук горна, сопрано Гомбер задает простую гамму, которую каждый должен повторить или хотя бы попытаться это сделать.
Глубокий бас Гаратафаса первым успешно проходит испытание.
Этот успех турка вызывает новую вспышку недовольства у многих членов экипажа. Мало того, что его первым вызвали, так его еще и возьмут? Чтобы он пел христианские псалмы?
– Не будем пока ничего решать в отношении этого, – шепчет Гомберу Фигероа. – Послушаем сначала иудеев. Если среди этих мелочных придир найдется бас, я его возьму. Лучше необращенный иудей, чем какой-либо из этих сынов свиньи!
У Родригеса оказывается вполне приемлемая тесситура, а Вивес, который посещал синагогу в Валенсии, обнаруживает яркий тенор. Их принимают. Алькандр, поднимаясь от ноты к ноте, все больше фальшивит. Отвергнут, несмотря на обнадеживающие крики экипажа о его сломанной руке. Наступает черед Содимо Ди Козимо. У него не хватает нескольких зубов, и это мешает правильному дыханию. Однако ухо Гомбера угадывает в этой скверной натуре интересные возможности.
– Спой фальцетом!
– Как это?
– Голосом девочки. Или таким, какой у тебя был в детстве, вспомни!
– Чтобы выставить себя на смех? Не дождетесь!
– Постой, я сейчас тебе покажу.
Гомбер щиплет его за мошонку, и Содимо немедленно начинает вопить – достаточно пронзительно, что подает надежду на превосходные ноты в альтовом регистре. Все дружно хохочут. Содимо в ярости кидается на певчего с намерением влепить ему оплеуху, но успокаивается, когда Гомбер, с хитринкой в глазах, небрежно бросает ему: