– О, моя Беатриса…– Николь тяжело вздыхает.
– Так, стало быть, это из-за девчонки с тобой стряслось такое несчастье? – допытывается Гаратафас.
– Увы, я не был удостоен судьбы прославленного Абеляра…
Гомбер усаживается в ногах у турка. Остальные мужчины устраиваются поудобнее, если только это слово позволительно в отношении к жестким вёсельным скамьям, на тот момент пустующим из-за послеполуденной жары. И представляется, будто это не море, своей неподвижной гладью доводящее до изнеможения, а огромное поле, и поникшие имперские паруса и хоругви великих святых – ветви гигантского дерева, под сенью которого в ожидании прохлады после жаркого дня собираются землепашцы, оставив труды, и рассказывают друг другу свои истории.
Глава 2
– Если мой итальянский был весьма сомнителен, то голос мой – так говорил Жоскен – таил в себе красоту. После обильного ужина он велел мне снова спеть «Фортуну», а затем другие песни, его сочинения. Я не мог их прочесть, я даже не знал, в чем этот процесс состоит, но на слух я повторял за ним все в точности, не ошибаясь, с большим одушевлением и радостью.
Начиная со следующего дня моя жизнь совершенно изменилась. Из подопечного, подобранного еле живым, я превратился в ученика. Подъем на заре, плошка молока, немного хлеба – и за работу! Жоскен мало спал.
«Сон бежит старости, – говорил он. – К тому же, у меня для него впереди целая вечность, и она отнюдь не за горами…»
Он проводил ночи, склонившись над книгами, в нацепленных на нос окулярах. В них он походил на филина, и впервые увидев его таким, я очень испугался. Но он тотчас же показал мне, как они действуют и до какой степени позволяют увеличить малейшие детали.
«Тебе в них нет нужды, поскольку ты юн и твое зрение в полном порядке. Но эти очки – само подобие мудрости, figlio mio[14]. Достаточно поднести их к глазам, как начинаешь видеть все вещи совсем иначе. И если ты будешь видеть людей и их поступки сначала издали, а потом вблизи, то получишь над ними преимущество в расстоянии и во времени для размышления. Ибо тот, кто видит и лицевую сторону вещей и их изнанку, редко обманывается. Запомни это, мой маленький Николас! Мир, в котором мы живем, таит в себе столько зла, что не мешает быть предупрежденным об этом заранее».
Всякая вещь в его кабинете оказывалась поводом для очередного урока. Например, от некоего скульптора по имени Донателло, с которым он свел знакомство в Падуе, у него сохранились две бронзовые статуэтки: волчица, кормящая двух человеческих детенышей, и обнаженный юноша с пращёй в руке. Вместо того, чтобы трястись над ними с благоговением, как над реликвиями прошлого, и никому не позволять к ним прикасаться, он сам предложил мне взять их в руки и рассмотреть поближе. Так, ощупывая пальцами фигурки Рема и Ромула, и еще очень юного Давида, я узнал историю прославленных городов – Рима и Иерусалима, а также их царей и пророков.
В детском возрасте образование дается быстро, стоит лишь появиться верной руке, которая направит ваши вкусы и способности. А Жоскен был превосходным учителем, не склонным ни к чрезмерной строгости, ни к чрезмерной снисходительности, ибо человек в столь преклонном возрасте становится более терпелив и не ведает разочарований.
По утрам я занимался письмом и чтением, после полудня изучал происхождение мира и его историю, прошлую и настоящую. Свои первые буквы я написал по латыни и на этом же языке составил свои первые фразы.
«Дитя, твой голос будет славить Господа. А со времен Григория Великого певчие славят Его на языке древних римлян. Ты должен в совершенстве овладеть этим языком. Мы начнем со слов мессы, потом займемся псалмами великого царя Давида, а их насчитывается сто пятьдесят, и они содержат все, что следует петь во хвалу Господу и во славу человека. Тебе также будет необходимо изучить книги Пророков, книги Царств и Апокалипсис. И затем – «Песнь песней» – единственную песнь о любви, которую может себе позволить певчий».
«Учитель, что такое певчий?»
«Царь среди певцов, каковым я и был в свое время. Церкви, монастыри и капеллы наших королевских домов настолько нуждаются в них, что у тебя никогда не будет недостатка в работе, если ты воспримешь все, чему я тебя выучу. Твое самое драгоценное сокровище – твой голос, figlio mio. И он так прекрасен!»
Искусство запоминания пришло ко мне одновременно с осознанием запредельности смысла библейских текстов. Моему учителю было очевидно, что моим предназначением могло быть только церковное пение и никакое другое занятие. Однако я не посещал церковь регулярно и бывал там, во всяком случае, не чаще, чем того требовало благочестивое отношение к большим праздникам – Пасхе, Пятидесятнице, дню Всех Святых и Рождеству. Я никогда не слышал певчих, зато слишком часто слышал грубых мужиков, которые ревели злые слова. В нашей деревне совсем не было церковных певцов, были только матери со своими колыбельными песенками, бродячие музыканты, а из священнослужителей – никого, если не считать мерзкого приора с его палкой.
В учености Жоскену не было равных. На смену латыни пришел греческий язык. Из Рима и Милана он привозил с собой старинные тексты, содержащие библейские песнопения на языке ранних христиан. Это были мелодии, подобные гудению больших колоколов, священные и простые. Они славили веру красочным и мужественным языком, на котором O Kyrios[15] заключает в себе более глубокое таинство, нежели латинское Dominus[16]. Затем он посвятил меня в мистическую символику звучания восьми тонов церковной музыки. Я выучился нотной записи cantus planus[17], ритмическим фигурам cantus figuratus[18]. Я постиг секреты дорийского, фригийского и миксолидийского ладов…
Минул год, за ним второй. К началу третьего Жоскен уже прошел со мной тысячу лет церковных песнопений. Он был счастлив и вместе с тем поражался моей любознательности и способности быстро все воспринимать. В сундуках его дома в Конде-на-Шельде хранились бесчисленные партитуры, каноны, органумы, ноты, одноголосья, виртуозные и завораживающие переложения песнопений на разные голоса, записанные Леоненом и Перотеном в Соборе Парижской Богоматери, мессы, сочиненные в Турнэ, Камбрэ и Вестминстере самыми выдающимися певчими, – бесценный урожай, собранный Жоскеном за годы его странствий и усердного копирования тайком от ревнивых глаз монастырских хранителей.
Под аккомпанемент голоса моего учителя, я с наслаждением постигал премудрости слогоделения и голосовых регистров, доставшиеся церковным певчим от Гийома де Машо и Филиппа де Витри. Наших двух голосов оказывалось довольно для создания простейшей полифонии. Я любил его низкий голос, мне даже нравилось, что он несколько стариковский. Подобно морю, которое качает и баюкает путника, лежащего на песчаном берегу, он был как утешение, как великий покой, восходящий откуда-то из глубин. Он давал мне уверенность в себе.
По вечерам, когда заканчивались уроки, Жоскен предавался своей страсти. У него была коллекция кристаллов. Он любовался ими, всматриваясь, как преломляется сквозь их грани пламя свечи. Он не отрывал от них взгляда, пока на глаза его не наворачивались слезы. Тогда он брал графитовую палочку и наносил на выскобленный пергамент ноты. Черные на белом листе, они казались проекцией световых лучей, отражаемых кристаллами.
«Что это вы делаете, учитель?» – спросил я его однажды ночью, увидев, что он дрожит всем телом, охваченный непонятным волнением.
«Я слушаю свет, figlio mio. Я слушаю небесный огонь. Его тайна представляется мне душой музыки, стезей совершенства, хранилищем всего самого священного из божественных творений. Взгляни – то, что скрыто в мертвой материи, оживает, едва я приближаю пламя свечи. Такова и музыка – бесплотная жизнь, что рождается в недрах нашей гортани и волнует сердца людей, вечно оставаясь невидимой, недоступной осязанию. Незримая и чувственная, недоступная для наших глаз, но живущая в наших сердцах. Каков парадокс, не правда ли? Удастся ли мне однажды ухватить ее сущность с помощью моих жалких нот? Сумею ли я донести истину до слуха людей? То, что я ищу, figlio mio, это ars perfecta – совершенное искусство! Однако очень скоро именно мы – музыканты – достигнем этой высоты!»