Во все века, у всех народов было, есть и будет то, что в этой зале теперь… Там, за высокими дубовыми дверьми — кабинет человека, который сам когда-то — простым офицером, мелким дворянином — мечтал о лишнем галуне, о лишнем рубле, а теперь для него все на свете… этот дворец, даже вся столица, даже иные пределы и иные враги этой империи — трын-трава.
Мир и люди ему — муравьиная куча… Наступит он по прихоти пятой на эту кучу — и сколько несчастных сделает, сколько горя, сколько слез. А захочет миловать — сколько счастливцев заплачут от радости и восторга и заблагодарят Бога за князя Таврического.
Что же он? Посланник неба? Олицетворенная духовная мощь? Гений? Нет, он — чадо случая, сын фортуны. Его сила в слабости людской.
Он владыка мира сего, раб своих похотей.
Но где нужна тщетная сила желания и воли сотни людей, он мизинцем двинет — и все творится по его мановению. И не в одном доме или одном городе, а на пространстве трети земного шара.
— Князь может много! — шепчет тощий, но важный сановник молодому франту, а около них дворянин из-под города Карачева, разоренный ябедой, смущенно мнет шапку в руках и робко, тайком прислушивается к их речи и вздыхает…
— Почему же так, ваше сиятельство?
— Царица всегда сделает по просьбе князя. А князь на просьбу царицы, бывает, ответствует: «Уволь, матушка, не могу. Приказ твой исполню, а коли просишь, не пеняй, не могу… Противно совести, или слову данному, или родственным чувствам!» Вот тут и аминь, государь мой.
И дворянин из-под Карачева отчаяннее мнет шапку, озираясь на сверкающие кругом мундиры, и все вздыхает…
— Воевательство, любезный приятель, токмо ему принесло пользу. Ему нужен был говор и шум на всю Европу, — тихо говорит генерал-аншеф с Георгием на шее другому сановнику, адмиралу в белом мундире с зелеными отворотами. — А государской статской надобности — умирать буду, скажу — не было и ныне нету. Что нам Таврида? Подобало создать между нами и оттоманами рубеж, независимое ханство… оплот… ограду… Да. А не брать себе… А он, поди, уже возмечтал и Царьград, и Элладу привоевать. А там уже недалече… и Иерусалим прихватить.
— Да, — смеется адмирал. — И его бы туда наместником спровадить.
Собеседники осторожно и сдержанно смеются.
Время идет, час за часом, скоро вечерни…
Тихий говор толпы, ожидающей приема, все гудит глухо под сводами зала в два счета, будто рокот дальнего водопада, сдержанный горами и ущельями.
Курьеры проходят в кабинет без доклада и выходят вновь тотчас же…
Адъютанты вызывают ожидающих в очереди по фамилии или вежливо и смиренно, или важно и гордо, или с таким видом провожают в кабинет иного просителя, как если б он был блоха, попавшаяся им в руки…
Уже много всякого народу побывало за большими дубовыми дверьми и на мгновенье, и на целых четверть часа, и, появись оттуда то с сияющим, то с мрачным лицом — прошли толпу ждущих очереди и разъехались по городу.
Много сановников еще ждут, а несколько сереньких фигур в дворянских мундирах и много простых офицериков были уже приняты светлейшим. Еще несколько генералов двигаются от одного окна к другому, ни с кем уже не разговаривая и сопя, пыхтя, видимо, злобствуют на публичный афронт. Жди и пропускай вперед всякую сволоку. Недаром сам из смоленских «потемок».
Снова вышел адъютант и позвал господина Саблукова.
Дворянин, давно смявший свою шапку совсем в лепешку от волненья, затрепетал, зашвырялся, оглядывается кругом и будто не понимает, чего от него требуют.
— Господин Саблуков! — снова раздается громче.
Все оглядываются и переглядываются, будто говоря незнакомым: «Не ты ли?»
— Господин Саблуков?! — в третий раз возглашает адъютант, озирая толпу.
— Я-с… — раздалось чуть слышно, будто не из груди дворянина, а будто откуда-то издалече.
Неровными шагами двинулся господин Саблуков к дубовым дверям и исчез в кабинете.
В день Страшного суда Господня, при трубном гласе архангелов, созывающих мертвых восстать из гробов и предстать пред лицом Божьим, — господин Саблуков менее оробеет… Его жизнь вся на ладони, чиста, ни соринки на ней. А праведный небесный суд такой совести не страшен! А здесь ведь иной, земной. А ведь сейчас здесь вот, в кабинете царедворца, решится участь его личная, его жены, семерых детей, восьмидесятилетней матери, родственников, всех чад и домочадцев, даже его нахлебников. Всем на улицу без куска хлеба… Да это куда ни шло! А честь дворянская поругана будет, закон государский осмеян, правда людская попрана пятой ябедника.