Изящные раздвижные перегородки, непрозрачная бумага, заменяющая стекла «витражей» в раздвижных дверях, низкий туалетный столик, стол на коротких ножках, комод (если позволительно так его назвать) — вся эта мебель, вынуждающая меня ползать на коленях, эта комната, рассчитанная на жизнь вровень с полом, на четвереньках, эта обстановка наготы, роскошной скудости меня угнетает. В четырех хрупких стенах я чувствую на себе взгляд недремлющего ока, обвиняющего меня в том, что я живу на иждивении мадам Мото, которая зарабатывает на жизнь живописью.
Только Будда успокаивает меня своей толстогубой улыбкой. Его округлые формы вырисовываются посередине токономы — алтаря в нише между телефоном и букетом из трех цветков, составленным по науке, которая, видимо, составляет предмет величайшей национальной гордости. Расплывшееся божество с грудями, которые тестом свисают к пупку, держит за оба конца полотенце и сладострастно вытирает огромный, круглый, как земной шар, живот, подчеркнутый подпоясанным под ним распахнутым кимоно. Его улыбающиеся губы жуира, которые открывают неровные и редкие зубы, шепчут мне: carpe diem.[10]
Моя совесть все еще отягощена воспоминанием о долларах, выложенных за билет Париж — Токио. А между тем я делаю все, что от меня требуется, даже то, что раньше всегда отвергал. Я даже поймал себя на том, что оказываю их божеству почести, в которых всегда отказывал нашему несчастному, страждущему Христу, нашему Распятому с худым животом.
Это было вчера. Мы, мадемуазель Рощица и я, гуляли по Асакусе («Один из самых крупных увеселительных центров Токио, знаменитый своими атомными девушками», — уточняет рекламный проспект «Сони»). На щитах с трехэтажный дом, вытянутых по фасадам стриптизных заведений «Сара Бернар» и «Одеон», голые женщины предлагали толпе свои прелести — не менее фантастических размеров, чем живот Будды.
Когда за очередным поворотом улицы мы натыкались на женские формы в солидном увеличении, мадемуазель Рощица тянула меня за руку, заставляя отвернуться. Так мы подошли к храму Каннон. Мадемуазель Ринго, всегда бросавшаяся платить за такси или персики, знаками попросила денег. Из монет на моей ладони она выбрала одну — самую мелкую — и дала мне понять, что и должен во всем подражать ей. Сжимая монетку большим и указательным пальцем, я вместе с мадемуазель Ринго взобрался на крыльцо храма и остановился в шести шагах от предмета, похожего на детский башмачок. Она выудила монетку из своей сумочки, проверила, держу ли я свою, и мы бросили их в башмачок. Девушка сложила ладони, стала в позу смирения, убедилась, что я последовал ее примеру, и воздела глаза к небу. Я вздрогнул: над нашей головой с угрожающим скрипом раскачивался на цепях тяжелый шар. Мадемуазель Ринго потерла ладони одна о другую, я — тоже. Спускаясь со священного крыльца, она подпрыгивала от радости.
По обе стороны от центральной аллеи находились фонтаны с маленькими бассейнами и большим чаном с горячим песком, над которым люди держали руки, чтобы их просушить — так по крайней мере решил я. Наведя справки (в проспекте транзисторов «Сони»), я выяснил, что поклонялся не Будде, а богине милосердия.
В Японии опасно быть человеком высокого роста: ладно бы еще двери, тут можно остеречься, но есть еще железная проволока, балки, торчащие из лесов… Своей бородой, грузностью, ростом — всем своим существом мне хотелось бы крикнуть испуганным прохожим, что я все-таки принадлежу к людскому роду.
Мадам Мото сказала:
— У вас свидание с журналистом, с крупным журналистом, очень крупным! С важным журналистом! Очень важным! И милым, очень милым!
Проведя с ним целый вечер, я так и не узнал, хорошо или плохо он понимал английский и французский. Очаровательный человек! При нем был экземпляр газеты, в которой он сотрудничал, скорее журнала, формата ученической тетради. После иллюстраций газета самое большое внимание уделяла бейсболу.
Это был один из моих лучших вечеров в Японии. Журналист пригласил нас во французский ресторанчик «Лотрек», где подавали эскалопы с помидорами, бриоши и пенистое пиво. Неприметный с виду, «главный редактор» (так его отрекомендовала мадам Мото) распределял свои улыбки, взгляды, вздохи, позы внимательного собеседника с таким природным умением молча слушать рассказчика, что лишь на следующий день утром, приняв душ, я вдруг задался вопросом, а понял ли он хоть слово из соленых анекдотов, зарисовок из жизни нашего рабочего предместья, рассказа об идейном разброде среди французской интеллигенции и влиянии на социальные отношения муниципальных домов с дешевыми квартирами для рабочих — короче, понял ли он хоть слово из всех тех откровений, в которые считает своим долгом пуститься француз, наконец-то встретивший иностранца — чернильную душу.