Пока то да се, я узнал от тети, что ее племянница прекрасно говорит по-английски и училась французскому. В первую неделю я думал, что мадемуазель Ринго — существо необыкновенно робкое. Что бы я ни говорил, глядя на нее, она неизменно отвечала «да» и только «да», а иногда отворачивалась, издавая слабый свист. Потом я узнал, что у японцев это признак смущения и уважения.
Однако не прошло и часа после моего приземления, как изъясняться по-французски стало для меня мучительно трудно, постепенно французский язык начал звучать в наших устах тускло и глухо и вовсе не помогал понимать друг друга. Мадам Мото бесконечно извинялась: найти квартиру, достойную меня, невозможно — отели Токио переполнены, и подходящее жилье я получу только завтра… В первую ночь на японской земле мне придется довольствоваться скромной частной квартирой…
В смущении моих хозяек я не усматривал ничего, кроме проявления пресловутой традиционной вежливости японцев. Чтобы не остаться у них в долгу, я принялся объяснять, что слишком любопытен, слишком взбудоражен, чтобы думать о сне; наоборот, я мечтаю просто погулять по улицам ночного Токио. И это была сущая правда. В конце концов меня поняли — я почувствовал это по новому приливу смущения, более глубокому, чем первый, который я вызвал у тети Мото и ее племянницы Ринго.
Аэродромная таратайка высадила нас на мрачном перекрестке перед центральным вокзалом. Мото-сан и Ринго-сан по-японски держали совет — бесконечный, невеселый… Вдруг они с криками радости и жестами энтузиазма схватили оба мои чемодана и стали толкать меня вперед.
Мне пришлось опустить голову, чтобы не задеть гирлянду платков с мрачными черными иероглифами. Дальше мне не позволил ее поднять свод лестницы, круто спускавшейся в подвал (собственно, до обратного самолета мне редко удавалось выпрямиться во весь рост). Моему взору открылся погребок в виде коридора с деревянной стойкой во всю длину, перед ней — табуреты, а сзади — повара. Я ожидал, что попаду в злачное место, а оказался в доступном ресторане.
На подносе, сплетенном из ивовых прутьев, мне принесли дымящийся свиток — влажную махровую салфетку. Повара и клиенты, повернувшись ко мне лицом, ждали: я протер лицо, затылок, руки (в эту процедуру меня посвятил янки из России, мой спутник по самолету).
Мне подали сакэ — сильно разбавленную рисовую водку, которую пьют горячей из фарфоровой чашечки конической формы; потом валик риса, завернутый в зеленоватый лист (водоросли, но тогда я этого еще не знал), какие-то розовато-лиловые лохмотья, яйцо (мне оно показалось странно желтым!) и сосуд с соусом, в котором я должен был все размочить.
Тишина. Публика затаила дыхание. Тетя по правую руку, племянница по левую замерли и наблюдали за мной, заранее восхищаясь, стараясь не упустить ни одной подробности моего приобщения к японской кухне. Когда, начиная с сакэ и кончая соусом, передовые части собрались у меня за нёбом, я прикрыл глаза; когда же парашютисты достигли желудка, это уже был Дюнкерк, разгром, за которым почти сразу же последовал призыв 18 июня. Именно эта минута — начало моего внутреннего Сопротивления. С этой минуты при малейшем наступлении японской гастрономии в моем желудке звучали мрачные удары гонга радиостанции Лондона.
К счастью, в тот самый момент, когда передо мной встала проблема примирения вежливости с расстройством желудка, ресторан закрыл свои двери. «Наконец-то, ведь тебе давно уже рекомендуют месяц голодной диеты!» — думал я, без особого энтузиазма шагая по тротуару, пока мои дамы, не выпуская из рук чемоданов, осуществляли второй тайный сговор. Остановив такси, они водрузили мои пожитки рядом с шофером и открыли мне заднюю дверцу. Я наклонил голову и ринулся в машину между двумя абсолютно синхронными поклонами.
Такси — машина японского производства, малолитражка марки «Принс», что означает «Версаль» (уж в автомобилях-то я разбираюсь), — не спеша катило вперед.
Мадемуазель Ринго, опершись на мои чемоданы, заговорщически перешептывалась с шофером. Мадам Мото на французском языке, который все больше становился мне чужим, с грустью доверялась мне… Она каялась, и до моего сознания постепенно дошло — в чем: признание, которое ей так трудно было сделать, сводилось к суровой правде о том, что ночная жизнь Токио оканчивается ровно в одиннадцать.
Вдруг шофер издал победный клич, означавший, по-видимому, что-то вроде «Эврика!». Он рванул такси так, словно выстрелил из пистолета. Юную Ринго отбросило и вдавило в спинку сиденья, а ее тете на колени свалился чемодан. Когда контакт с мостовой был восстановлен, я потирал свою первую шишку из японской серии. Стиснув зубы, вцепившись в сиденье, я соображал, что это было — переезд через железную дорогу, поломка руля или оси, приступ белой горячки или подземный толчок. Мы обгоняли поток автомобилей с неположенной стороны… Встречные машины внезапно появлялись, точно чудовища, и устремлялись прямо на нас, нещадно слепя фарами. Меня забыли предупредить, что в Японии движение левостороннее и при включенных фарах.