То, что Дюбон, который любит эту страну, одобрил мой франко-японский сценарий, просто чудо.
Я собрал записи, отложенные для истории о кресле, подготовил план эпизодов, забавных историй и вставил каждую запись туда, где она вроде бы была к месту. На эту подготовительную работу у меня ушла большая часть дня и ночи. Приступая к сценарию в собственном смысле слова, я уже был без сил. Я стучал на одолженной машинке, как глухой, бил по клавишам механически — сам больше машина, чем портативный «Гермес». Целое я слепил, уже не думая, как говорится, «на втором дыхании».
Но, прочитав это целое, я вдруг понял, что оно противоречит большинству заметок из моего блокнота. Поскольку это получилось помимо моей воли, я решил не делать исправлений.
За истекшие часы я сделал мало записей: ничего интересного не происходит, а возможно, я устал и просто ничего не замечаю.
Заходила мадам Мото — все те же истории, те же миллионы, миллиарды, те же телефонные звонки… Напрасно пытался я заставить ее посмотреть сценарий и даже был готов поднатужиться и перевести его на примитивный французский, лишь бы она знала, что не выбросила свои деньги на ветер. Она взяла в руки скрепленные листы, погладила их, как младенец, который еще только все щупает, понюхала, посмотрела на них сверху, снизу, отставив руки, прикрыв глаза, потом церемонным жестом вернула мне и добрых четверть часа, запыхавшись, поздравляла.
За мной зашел Клод Руссо в сопровождении молодого учителя-японца, его друга и коллеги, которого зовут Абе (как и последнюю находку моего менаджера, но, говорят, Абе в Японии не меньше, чем Дюпонов во Франции).
Он пригласил меня на ужин молодых японских писателей — я в восторге от такой перспективы — и рассказал о тех, с кем мне предстоит встретиться, — лучших представителях послеатомной японской литературы: Нома Хироси, сорока лет, самый старший и самый знаменитый прозаик, одно произведение которого переведено на французский язык («Зона пустоты»); Иноэ Иромицу, романист, большой поклонник «Дорог свободы»; Кайко Такэси, молодой прозаик; Судзуки, публицист, переводчик Пруста и Сартра; Сасаки, один из наиболее известных современных критиков…
У нас было все, чтобы найти общий язык. Они говорят по-английски и даже в большинстве случаев по-французски. Увы, когда мы явились, они уже растеряли все свои знания, ибо слишком много выпили.
Мы опоздали на два с лишним часа. Все было против нас — шофер такси вернулся накануне со своих рисовых полей, а молодые писатели явились на свидание за добрый час до условленного времени и с тех пор не переставая пили…
Короче, их выкрики слышались с улицы.
Клод и его коллега Абе переводили замечательно, но никак не могли добиться тишины, чтобы построить хоть одну фразу, даже принести свои извинения. Если бы они стали настаивать, им бы досталось на орехи.
Я готов был плакать, глядя, как мои собратья по перу жестикулируют, горланят, стучат кулаками по столу и татами, обливаются потом, ссорятся, бранятся по-японски из-за того, что я не отвечаю… на их сердитые выкрики. Я смотрел на них, я их любил.
Они были моими: им было столько же лет, сколько мне; они участвовали в той же войне, пусть на другой стороне, на другом конце света; они выжили, вопреки мне, как я — вопреки им, они продолжали жить, рассказывая одни и те же истории, как и я, неизменно бередя старые раны, они, побежденные, — без стыда, а я, победивший, — без бахвальства. Одна и та же война побратала нас, противников.
Они могли ответить на мои вопросы, они знали ответ. Они могли с полуслова понять мои вопросы и ответы. Они были тут. Я искал их с тех пор, как приехал в Японию.
Вместо этого они мычали, красные как раки. Налакавшись пива и сакэ, они все погубили.
И все-таки я их любил, хотя они, японцы, ругали меня, как базарные торговки. Они лопались в своей лоснящейся коже, они лопались, горланя, а я их любил, они были близки мне, потому что я ясно видел, что они перепились не из-за того, что мы опоздали, тому были другие причины — жестокие, горестные… Мне было стыдно, что я не такой пьяный, как они. Я тоже захмелел, но от усталости, тут хвастать было нечем…
Я видел, что для них вечер населен химерами и кружащимися фуриями.
Это был безумный праздник огня, один из громадных цветков огня Токио, города, вечно пожираемого пламенем; у меня, как и у них, пылали внутренности.
Внезапно наступила тишина.
Пренебрегая поклонами и формулами вежливости, они вдруг поинтересовались, не желаю ли я задать им вопросы, и прежде всего главный вопрос. Они торопились и торопили меня со страшным спокойствием подрывника, который зажигает шнур всего на несколько секунд, но точно знает, на сколько именно.