Отвлекаясь от своих ощущений, я снова вижу оконце, непрочные стены кукольного домика, который мои чемоданы топчут, попирают, как сапоги. Я снова слышу непрестанный мягкий шорох раздвижных окон из легчайшего дерева (с плохо пригнанными рамами, как и все их раздвижные двери). Порой ветерок чуть отодвигал кончик занавески, показывая при слабом пыльном свете миниатюрные трусики и лифчик, раскачиваемые под конец стриптиза красноватой луной.
Японский язык не благозвучен, но в тот вечер он гармонировал с шорохами дерева и риса. Тетя и племянница говорили не умолкая. Не знаю, почему и как, но, помню, я подумал, что, стоит мне очень захотеть, напрячь волю, и я различу китайские иероглифы, бегающие по моей бороде из стороны в сторону, как маленькие индейцы мультипликатора-абстракциониста. Время от времени красивая мадам Мото выстраивала моих сиуксов в шеренгу, живо собирала их столбиком на рекламном блокноте «Цементные заводы Лафаржа», до того растрепанном, что при каждом резком движении она ловила лист на лету, как моль. Я уже не думал ни о продюсере, ни о жилье; я по-прежнему не знал ни где я, ни что я тут делаю, но меня это уже не волновало. Мои умственные способности покинули мой мозговой центр, рассеялись вовне, под самой кожей, вровень с порами. Вот так, говорят, и начинается «татамизация».
Реальность прояснялась медленно. Она была необычной и совершенно не походила ни на одно из моих предположений. Я осознавал ее без помощи хозяек, сам, как часто бывает в Японии, где объяснения лишь сбивают с толку и умножают вопросительные знаки.
Я находился в комнатушке студентки Ринго, которая полгода назад приютила у себя тетю, а на эту ночь собиралась приютить и меня.
Поняв это, я измерил взглядом кукольное жилище: три постели практически не могли в нем поместиться. Я осмотрел своих дам (себя я знал). Уложить три тела, даже вповалку, было невозможно.
Мадемуазель Ринго отодвинула часть стенки, оказавшейся дверью стенного шкафа, и извлекла оттуда тюфяки, скатанные, как гигроскопическая вата, расстелила их, один на другом, положила простыни, подушечку, набитую рисовой соломой, а потом знаками и улыбками предложила мне раздеваться и ложиться спать. Ее тетя укладывала по порядку растрепанные листки старого рекламного блокнота.
Затем мадемуазель Ринго удалилась в маленький квадрат «кухня — обувь», просунула палец в щель наличника и извлекла оттуда полотнище, которое задернула за собой как занавеску. Судя по шумам и времени, которое она отсутствовала, я понял, что она производила в крошечной раковине полный туалет. Вернулась она уже в пижаме и крайне удивилась, застав меня по-прежнему сидящим в одежде на краю двойного тюфяка, со скрещенными на коленях руками. Она сложила и убрала в стенной шкаф свои брюки и свитер, извлекла оттуда толстый пуловер и ушла в него с головой. Всклокоченная голова ее высунулась из ворота прежде рук, и лицо озарилось догадкой. Выбрав самое большое махровое полотенце, она положила его мне на плечи, потащила меня за руку, заставила обуть деревянные сандалии, которые вмещали только большие пальцы моих ног, наполнила чайник и зажгла газ... Я вырвался, вернулся и сел на край тюфяков. Она бросилась снимать с меня деревяшки (я забыл оставить их за демаркационной линией), потом посмотрела растерянно, с глубоким огорчением. Я повернулся к тете, которая все еще боролась с записной книжкой Лафаржа, выстраивая в ряд цифры и абстрактные иероглифы. Она была обременена заботами — хотя бы это я понял уже в ту, первую ночь. Закрыв жалкий блокнот, она невесело улыбнулась — заботы так и не дали ей расплыться в улыбке — и исчезла за клетчатой занавеской метровой кухни. Я слышал, как она воспользовалась отвергнутым мною чайником, и тут вдруг ощутил на себе дорожную грязь всех пятнадцати тысяч километров. От плотной дорожной рубашки, взмокшей под солнцем Бангкока и высохшей под солнцем Гонконга, на меня понесло едким запахом. Я улыбнулся, подумав о свежей пижаме, тщательно сложенной в моем чемодане поверх всех вещей, о раковине размером с чашку, и стал ждать своей очереди.
Мысль о возможности полететь в Японию меня не взволновала: я и без того знал все побасенки про японок и японские страсти. Нежные или похотливые, игривые или галантные, милые японские истории напичканы сладострастием и развратом, как шотландские — скупостью, испанские — ревностью, греческие — хитроумным мошенничеством... Это известно. Нетрудно поэтому представить себе, что могло прийти в голову мужчине моих лет и темперамента, запертого на целую ночь вплотную с японской дамой в расцвете красоты и девицей в расцвете молодости, да к тому же, учтите, японкой! Не надо забывать и того, что ваш бравый француз попал в такое щекотливое положение по предумышленной, упорной, настойчивой воле вышеназванных красоток, так прелестно несхожих, что первая, казалось, была искусно выбрана лишь для того, чтобы в своем простеньком ночном туалете оттенить очарование второй!.. Ах, что за ночь, милостивые господа! Нет, вы только вообразите...
Так вот ошибаетесь, и даже очень...
Ничего такого мне и в голову не приходило ни на секунду. Я сразу начисто позабыл о японских игривостях. Почему?.. «Нашей души того вечера» уже не хватило бы для объяснения. От всех предположений, которые я вопреки своей воле нанизывал до момента приземления, здесь, на месте, за несколько часов не осталось ровным счетом ничего. Последующие часы, дни, недели лишь подтверждали, усиливали бесспорное фиаско нашего воображения и нашей логики. Очутившись в Японии, Декарт сделал бы себе харакири. Почему? «Потому что!» — как говорят дети, наши дети, поскольку в японском языке слов «потому что» не существует — так мне по крайней мере сказали, и я этому сразу поверил. Эта лакировка, эта пустота гармонична, как стена, которая с умильным пришептыванием отодвигается и открывает садик, состоящий из скалы, карликового дерева, бассейна и трех золотых рыбок — все это миниатюрных размеров.
Когда я помылся и влез в пижаму, как остальные, все стало просто. Со мной начали обращаться, как с подружкой из пансиона. Мои красотки заставили меня обуть гэта — деревянные колодки, проводили в конец коридора и показали на ждавшую у двери туалета пару шлепанцев, на которые я должен был сменить деревянные сандалии, а потом открыли дверь и показали мне стоявшие на фаянсовых плитках мягкие плетенки из рафии, в которые я должен был переобуться за дверью. Я не решился просить дальнейших инструкций и в результате до сих пор так и не знаю, как пользоваться японскими стульчаками. Что касается гэта — тут я разобрался сам, — то они точная копия бретонских сабо.
Когда я возвратился, тетя и племянница сидели на прежних местах, вытянув ноги под согревающим столом и прижавшись плечом и ухом к стене, одна — в толстом свитере, вторая — накрыв плечи пледом. Меня ждала постель с белыми простынями поверх двойного тюфяка. Я вспомнил все, что знал о былом рыцарстве, вежливости, галантности французов. Но мои дамы дали мне понять, что привыкли так спать у стенки, к которой сон приклеивает их все крепче и крепче.
Когда я проснулся, они оказались уже одетыми, прифранченными и даже успели побывать на рынке. И должно быть, ходили они далеко — я получил завтрак по своему вкусу.
Во мне заговорила совесть — не храпел ли я? Как трактор, утверждали они, да так весело, что я подумал, уж не является ли в этой стране раскатистый храп наградой для гостеприимных хозяев.