— Вы знаете, Мария Сергеевна, — обратился к ней Пархоменко, и по его румяному лицу видно было, что он приготовляется сказать что-то необыкновенно остроумное, — генерал каждый вечер ходит на пристань высматривать ту неосторожную, которая доверится ему… Он ведь Дон Жуан, каких мало, честное слово — не шарж!
— А, генерал, а я и не знала, что вы такой опасный! — полным, томным голосом протянула одна из блондинок Пархоменко.
— О, вы его не знаете! — захлебывался Пархоменко. — Каждый вечер ходит… Только, к сожалению, эти, злодейки дамы поступают с ним самым невежливым образом: каждый вечер генерал находит им квартиры, таскает вещи, платит за извозчика, а на другой день, — увы! они ходят по саду с каким-нибудь прапорщиком, а генерал опять плетется к пароходу!.. Честное слово — не шарж!
— Ска-ажите! — протянула роскошная блондинка.
— Вы всегда что-нибудь выдумаете, Павел Алексеевич, — розовея, защищался генерал.
— Да, рассказывайте! Выдумываю! А кто вас поймал три дня тому назад в Джалите с гимназисточкой? А?..
— Да, ей-Богу, Павел Алексеевич, правда… это моя дочь Нюрочка! Что вы, ей-Богу… — покраснел генерал.
— Дочь?.. Знаем мы этих дочерей…
— Право же, дочь… Нюрочка!
— Что Нюрочка, это я верю!.. Да… — начал Пархоменко и, вдруг сощурив глазки, приостановился, видимо выдерживая паузу перед особо пикантной остротой. — Да и что вы ничего не можете чувствовать, кроме отцовских чувств, пожалуй, возможно!..
Дамы засмеялись, слегка потупившись, с теми странными, скользящими по губам полуулыбками, в которых мерцает какая-то женская тайна.
Генерал хихикал, но нечто болезненное прошло у него по улыбающемуся личику: как будто его Нюрочку оскорбляло это. На одно мгновение ему даже захотелось повернуться и уйти, но он не посмел и только судорожно захихикал.
— Есто прелестно, есто прелестно… — проговорил он, бегая растерянными глазками.
— Генерал, — вдруг еще больше засиял Пархоменко, — отчего вы говорите «есто», а не это?.. Чтобы смешнее было или у вас зуб со свистом?
— Разве я говорю есто? — покраснел старичок.
— Конечно, есто… Вот скажите: э-то!.. Твердо: э-то!
— А разве не все равно? — попробовал увильнуть генерал.
— Далеко не все равно… Это ужасно смешно!.. Честное слово!.. Ну, вот скажите: э-то!
Старичок смеялся, и старческие щеки его розовели.
— Нет, вы скажите! — приставал Пархоменко.
— Е-сто! — с геройским усилием произнес генерал.
Пархоменко от восторга повернулся на каблуках. Дамы засмеялись. Засмеялась и Мария Сергеевна, высоко подняв свой тонкий профиль.
— Это, это, генерал! — кричал Пархоменко.
Его сияющее лицо было полно наслаждения. Казалось, он хотел сказать: «Ну, старый шут, смешнее… Видишь, мне весело… Ну!»
— Вы, генерал, прирожденный комик… Честное слово! — сквозь смех кричал он.
Старичок генерал растерянно улыбался, и розовенькие щечки его блестели беспомощно.
Марии Сергеевне стало жаль старичка, на которого уже оглядывались гуляющие. Она заговорила с ним ласково и нежно, спросила о здоровье и о дочери, девушке-гимназистке, которую несколько минут тому назад встретила в кучке подруг, таких же молодых и веселых, как она сама. Старичок сейчас же растаял под ее лаской и улыбался уже по-другому, старчески ухаживая за ней, как приласканная дряхлая собачонка.
Но Пархоменко опять стал острить и тормошить его. Мижуев смотрел на них, и ему было противно и жаль старичка. Он хотел было вступиться, но промолчал.
Мимо прошли те же два писателя. Мижуев услыхал, как из группы молодежи, сидевшей на другой скамье, сказали:
— Смотрите, смотрите… вон Четырев и Марусин.
— Где, где?
Страшно заинтересованные девичьи глаза проводили сутуловатые фигуры писателей, медленно уходивших в пестрой и нарядной толпе, каким-то грустным пятном отделяясь от нее; И Мижуев услышал, как в группе молодежи загорелся спор о таланте Четырева.
И как будто именно от этого, вдруг стало ему грустно, скверно и опять потянуло прочь, куда-нибудь, где бы стать одному и стоять долго и одиноко, ничего не видя и не слыша.
III
Только что пришел вечерний пароход, и по ту сторону бухты, разноцветными гирляндами сверкая в темной воде, горели его говорящие огни. С этого берега не видно было людей, и черная масса парохода казалась таинственной, как темное чудище вод, всплывшее к молу. Но издали уже слышался быстрый гул приближающихся экипажей и чувствовалось, что сейчас в веселящийся городок прихлынет целая толпа новых людей, оживленных и обрадованных концом длинного скучного пути.
В этот день Мария Сергеевна вместе с Пархоменко и его дамами уехали в соседний курорт, и Мижуев вышел гулять один. Он медленно бродил по набережной, подальше от сквера и курзала, где пестрела легкая вечерняя толпа. Он чувствовал себя так хорошо, как давно не бывало. Безлунный мягкий вечер, убранный прозрачным золотом звезд, и покойный ритмический шум прибоя, чуть пенящегося у берегов, трогали в нем тихие ласковые струны. Подозрительная настороженность, не оставлявшая его все время, как-то побледнела, и на душу нашла тихая, музыкальная печаль. Хотелось быть одному и вспоминать что-нибудь близкое и дорогое.
Задумавшись, Мижуев шел по набережной, там, где было пусто и тихо, и легкие нежные мысли медленно вырисовывали перед ним знакомые, полузабытые лица. И с открытыми глазами Мижуев, казалось, видел их — неуловимо скользящих в синеве вечернего сумрака среди больших бледных звезд.
И мало-помалу, как по неразрывному кругу, мысли его вернулись к тому времени, когда, приехав из-за границы, измученный угаром бессмысленной жизни и фальшивых людей, он встретился со своим старым другом и его женой, Марией Сергеевной. Мижуев был устал, раздражителен и озлоблен до угрюмости. Они пригрели его непривычной простотой отношений, приняли в маленький круг своей светлой уютной жизни, и было много дней и вечеров, полных уюта, веселья и особого очарования от близости прекрасной, милой женщины. Потом возникла тайная любовь — странное влекущее сплетение самого целомудренного уважения и самой бесстыдной требовательной мечты. И странно, как смерть, и радостно, как жизнь, наступил момент, когда в ней дрогнула ответная, еще стыдливая струнка, и вдруг то, что казалось невозможным, о чем нельзя было даже думать, стало близким и обдало жарким огнем женской страсти. А потом все запуталось и стало болезненно-уродливо, как кошмар. Долго тянулась затяжная и, очевидно, бессильная борьба между совестью и нерассуждающим влечением тела к телу. Были яркие просветы бешеного счастья, как тот вечер, когда строгое черное платье вдруг упало, и прекрасная нагая женщина стала покорной и бесстыдной; но счастье утонуло в целом болоте самой унизительной фальши, стыда, невольного предательства и обмана, против воли доходящего до подлости по отношению к человеку, которого они оба любили и уважали. Грязь подступала все выше, выше, к самому горлу, и когда, наконец, стало трудно дышать, произошел короткий и острый разрыв.
Мижуев вспомнил, как легко и светло вздохнулось, когда все было так или иначе кончено и открылась новая жизнь. Но прошлое оставило свое тонкое острие, и оно до сих пор ворочалось в закрывшейся ране. Когда прошла первая страсть, тогда стало казаться Мижуеву, что произошла страшная, непоправимая ошибка. Те страдания и колебания, которые пережила Мария Сергеевна, стали говорить ему тайным и ядовитым языком, что его роль жалка: эта женщина любила своего мужа, и только его одного, а Мижуев, — который был ничем не замечателен, кроме своих денег, — явился простою случайностью. Они жили так просто и бедно, ей так невинно и наивно хотелось веселья и блеска. Только и всего…
— Зачем же тогда были разбиты и исковерканы три жизни? — с ужасом спрашивал себя Мижуев.
Униженный и брошенный человек один где-то переживал тайну своей обиды, которую никогда уже нельзя ни поправить, ни забыть; молодая женщина стала одинокой, как брошенная игрушка…
«А в моей жизни прибавилось одной продажной женщиной, и только!» — с болезненной грубостью подумал Мижуев и сам почувствовал, как дрогнуло и исказилось его лицо.