Мари с визгом вскочила на кресло, прижимая к груди Ореста. Мартин обернулся — что-то темное, густое, как нефть, сочилось из-под второй двери.
Мартин успел достать лезвие и сжать косяк, чтобы кровь редкими каплями потекла из незаживающего пореза — пытался остановить надвигающееся безумие, когда бритва выскользнула из окровавленных пальцев и скрылась в черной луже.
А потом темнота пришла и в его сознание.
…
Мартин с трудом отрыл глаза. Он сидел в кресле, Мари тихо всхлипывала, сидя на подлокотнике и придерживая локтем его согнутые колени. В комнате что-то неуловимо изменилось. Несколько секунд потребовалось, чтобы понять, что комната ни при чем — он ослеп на левый глаз.
С трудом поднял руку, на которой теперь еще чаще виднелись темные пятна. Приложил ладонь к лицу.
Левая половина онемела, уголок рта словно смерзся в спазме.
— Ох, котенок… ну ты посмотри, что он наделал, — плакала Мари.
Мартин с трудом выпрямился — подошвы ботинок сухо хрустнули — и перевел взгляд на нее. Она разглядывала свои руки — обожженные, в лохмотьях сгоревших перчаток и отходящей кожи.
— Больно? — с трудом спросил он.
— Некрасиво! — всхлипнула она. — Я теперь совсем некрасивая… ох, Мартин, что же нам теперь делать?
Он опустил взгляд — паркет обуглился и кое-где из швов еще виднелся дым.
— Что произошло?..
— Не знаю! Из проема вот это потекло, а потом проем закрылся… а ты упал…
Мартин вспомнил, что перед тем, как потерять сознание видел, как Мари запрыгнула на кресло.
— Ты что, пошла меня поднимать?
Мари молчала, только вытирала слезы обрывками бархатных рукавов.
— Видела что-нибудь… в проеме?
— Нет… не видела, у меня же с ним нет… связи, только с тобой, — прошептала она. — Только ты, котенок… мы же теперь…
— Кто ты, Мари? — перебил он, закрывая глаза. Так было гораздо лучше — вместо размытой, хромой картинки, сознание полнилось звуками и запахами. Он слышал, как клубится, подступая к двери, темнота. Слышал далекие голоса из проема — кто-то кричал, и кажется, билось стекло.
— Я не знаю, хороший, — развела она руками. — Но у меня нет воспоминаний о… жизни. Наверное, ты меня придумал.
— Зачем?
— Наверное, я была тебе нужна. Тебе нужен был кто-то… кто умеет рассказывать истории, которые ты рассказать не сможешь. Я пришла.
— Я не могу, — прошептал он, чувствуя, как щекочут лицо обожженные пряди ее волос. — Не хочу этого делать. Я не смогу его убить.
— Он устал, котеночек, — с горечью произнесла она. — И ты… приложил к этому руку. Как я тебе сказала.
— Все равно ничего не вышло. Хорошо, что он не задумался о том, что я показывал ему про Нику…
— Ну вот видишь. Он устал и сам просит его убить. Ему плохо, — Мари выдыхала слова прямо ему в ухо, шепчуще-теплые, словно боялась, что если она отстранится — слова остынут, истают по дороге, не коснувшись его сознания. — И ты умираешь, мне так жаль, мне действительно так жаль… никогда не хотела никого мучить…
— Откуда ты знаешь, говоришь ведь, ничего не помнишь, — слабо улыбнулся он.
— Не помню — значит не было! Все кончилось, Мартин. Нам на самом деле… славно было. Если это ад — из тебя вышел плохой дьявол.
— Скорее чистилище. Что… там? Или ты и этого не помнишь?
— Черепичные крыши, — уверенно ответила Мари. — Там маленький город у моря, красные черепичные крыши, и… и мужчина с серой шинели и темных очках!
— Что? — Мартин даже открыл глаза — таким неожиданным был ее ответ. Но никого, кроме них и сонного Ореста в комнате не было.
— Там берег, а дальше — причал, где стоят корабли, у которых нет настоящих парусов, — вдохновенно продолжала она. — На берегу мужчина в серой шинели, у него русые волосы и темные очки, потому что он не любит, когда видят его глаза. Он там стоит потому что… потому что ты обещал, что он вернется! Там пахнет йодом и машинным маслом, там абсурдно, легко и снятся хорошие сны…
Мартин улыбнулся. Ему никогда не рассказывали сказок.
— И там есть для меня место?
Мари кивнула и осторожно наступила на черные доски.
— И немного для меня.
…
Мартин не знал, сколько они с Мари просидели, молча глядя на черный проем — может, несколько часов, а может и несколько дней. Почти не было тревоги — Мартин чувствовал, что происходит что-то непоправимое, и что все, что ему останется, когда туман рассеется — сделать то, от чего он так упорно отказывался.